Любовные похождения Джакомо Казановы (Казанова Джакомо.)
Любовные похождения Джакомо Казановы (Казанова Джакомо.)
Любовные похождения Джакомо Казановы (Казанова Джакомо.)
Классика в иллюстрациях –
Джакомо Казанова
Любовные похождения Джакомо Казановы
От переводчика
1 Шевалье де Сенгальт – дворянский титул, который Казанова присвоил себе сам. Здесь и далее примечания
переводчика .
Ne quicquam sapit quis ibi non sapit2
Глава 1
Детство
Джулио де Медичи, став папой Климентом VI, простил его и позволил им вернуться в
Рим, где после взятия и разграбления города имперскими войсками 4 в 1526 году
Марк-Антонио умер от чумы. В противном случае умер бы он от нищеты, ибо солдаты Карла
V забрали у него все, чем он владел.
<…>
Через три месяца после его смерти вдова родила Джакопо Казанову, что дожил до
старости и умер во Франции в чине полковника армии Фарнезе, воевавшей против Генриха,
короля наваррского, а затем французского. У него был сын, живший в Парме, что в 1680 году
взял в жены Терезу Конти, от коей имел сына Джакопо, женившегося в году 1680-м на Анне
Роли. Сей Джакопо имел двоих сыновей, старший из которых, Дж. Батиста, уехал из Пармы в
1712 году, и что с ним сталось – неведомо. Младший, Гаэтано Джузеппе Джакопо, также
покинул родительское гнездо в 1715 году в возрасте девятнадцати лет.
Это все, что я нашел в архивах моего отца. От матери я узнал следующее: Гаэтано
Джузеппе Джакопо покинул семью, увлекшись прелестями актрисы по имени Фраголетта,
что играла роли субреток. Влюбленный, не имея средств к существованию, он решился
зарабатывать на жизнь собственными силами. Он посвятил себя танцу и уже пять лет спустя
играл в театре, отличаясь скорее добрым нравом, чем талантом.
То ли по легкомыслию, то ли из-за ревности он оставил Фраголетту и отправился в
Венецию в труппе комедиантов, что стали играть на сцене театра Сан-Самуэле. Напротив его
дома жил сапожник по имени Джеронимо Фарусси с женой Марсией и единственной
дочерью Занеттой, шестнадцати лет от роду и красоты немыслимой. Молодой актер
влюбился в сию девицу, сумел добиться взаимности и уговорил бежать с ним. Будучи
актером, он не мог надеяться на согласие ни матери ее Марсии, ни, тем более, отца
4 Речь идет о войсках Карла V (испанские и немецкие наемники), воевавших в Италии против Франциска I.
Разграбление Рима произошло в 1527 году. (Прим. авт.)
Джеронимо, что испытывал к молодому актеру чувство неприязни. Молодые влюбленные,
прихватив необходимые документы и двоих свидетелей, предстали перед епископом
Венеции, что благословил их союз. Марсия, мать девушки, разразилась криками и слезами, а
отец вскоре умер от горя. Я родился от этого брака по истечении девяти месяцев, 2 апреля
года 1725-го.
Через год моя мать вверила меня своей; та простила ее, потребовав сначала, чтобы отец
пообещал никогда не допускать ее на сцену. Именно это обещание обычно все комедианты
дают дочерям буржуа, с которыми вступают в брак, и которое они никогда не выполняют, ибо
и сами жены не очень заботятся о соблюдении этих обещаний. Моя мать была весьма рада,
что стала актрисой, ибо в противном случае, когда девятью годами позже она овдовела,
оставшись с шестерыми детьми на руках, ей недостало бы средств, чтобы нас вырастить.
Итак, мне был лишь год, когда родители оставили меня в Венеции, отправившись в
Лондон играть в театре. В этом блестящем городе мать впервые вышла на сцену и там же в
1727 году родила моего брата Франческо, ставшего впоследствии известным
художником-баталистом; с 1783 года жил он в Вене, занимаясь там своим ремеслом.
Родители вернулись в Венецию в конце 1728 года, и мать, поелику уж стала актрисой,
так ею и осталась. В 1730 году родился мой брат Джанни, что прожил в Дрездене на службе у
курфюрста в должности директора Академии живописи. Там же он и умер в конце 1795 года.
В течение следующих трех лет она родила двоих дочерей: одна умерла в младенчестве, а
другая вышла замуж в Дрездене, где живет и поныне 5. У меня был другой брат, родившийся
после смерти отца; тот стал священником и умер в Риме пятнадцать лет назад.
Выйдя из гондолы, мы входим в какую-то бедную лачугу, где на убогом ложе сидит
некая старуха. На руках у нее черная кошка, а в ногах вертятся еще пять или шесть других.
Это была колдунья.
Бабка моя и та старуха завели долгую беседу, предметом которой, по всему видать, был
я. Говорили они на аквилейском просторечии6, и все кончилось тем, что колдунья, получив от
бабушки серебряный дукат, открыла большой сундук и посадила меня туда, без конца
повторяя, что бояться не надо. Одного этого предупреждения вполне хватило бы, чтобы
нагнать на меня страх, если бы я хоть что-нибудь соображал. Но я уже настолько отупел, что
преспокойно устроился в уголке сундука, прижимая платок ко все еще кровоточащему носу, и
остался совершенно безучастен к поднявшемуся снаружи грохоту: я слышал попеременно
хохот, плач, пение, крики и удары по крышке сундука – мне было все равно. Наконец меня
вытащили, кровотечение остановилось. И вот странная эта женщина целует меня, раздевает,
укладывает на кровать, возжигает куренья, пропитывает дымом простыню, в которую меня
закутывает, и бормочет заклинания. Затем, сняв с меня простыню, дает мне проглотить пять
очень приятных на вкус пилюль. Потом она натирает мне виски и затылок ароматной мазью и
одевает. Она говорит мне, что кровотечения мои мало-помалу прекратятся, ежели только
никому не буду рассказывать о том, как излечился, но коли я проговорюсь кому-либо о ее
священнодействиях, из меня вытечет вся кровь, и я умру. После таковых наставлений она
предуведомила меня, что следующей ночью ко мне придет одна прекрасная дама, от которой
зависит мое благополучное выздоровление. Ее ночное посещение нужно также хранить в
тайне. С этим мы и возвратились домой.
После поездки в Мурано и ночного визита феи кровотечения уменьшались день ото
дня, и так же быстро развивалась память. Меньше чем за месяц я выучился читать. Было бы
нелепо приписывать мое выздоровление сим чудесам; однако я полагаю также, что неверно
было бы вовсе отрицать их действие. Что до явления волшебной феи, я всегда полагал его
сновидением, если только не нарочно устроенным маскарадом. Правда и то, что у аптекарей
не от всех тяжелых болезней есть лекарства. Каждый день какое-нибудь открытие показывает
нам всю величину нашего неведения. Думаю, что именно по сей причине трудно сыскать на
свете образованного человека, чей разум был бы полностью свободен от суеверий. Конечно,
на белом свете нет и никогда не было никаких волшебников, но их сверхъестественные силы
и чудеса и поныне существуют для тех, кого ухитрились они убедить в своем существовании.
<…>
Второе мое воспоминание, о котором хочу рассказать, произошло со мной через три
месяца после поездки на Мурано, за шесть недель до смерти отца. Я расскажу о нем
читателю, чтобы дать представление о том, как развивался мой характер.
Как-то раз, где-то в середине ноября, я сидел с братом Франческо, моложе меня на два
года, в комнате отца, внимательно наблюдая за его занятиями оптикой.
Заметив на столе большой круглый кристалл, сверкающий всеми своими гранями, я
был очарован; поднеся его к глазам, увидел я все предметы увеличенными. Улучив момент,
когда на меня никто не смотрел, я положил его в карман.
Три или четыре минуты спустя отец встал, чтобы взять кристалл, и, не найдя его,
сказал, что его забрал один из нас. Мой брат заверил его, что ему про то ничего не ведомо, и
я, хоть и сознавал свою вину, сказал то же самое. Он пригрозил нас обыскать и выпороть
лжеца. Сделав вид, что по всем углам ищу кристалл, я ловко сунул его в карман брата. И
сразу пожалел об этом: мне следовало бы сделать вид, что я его нашел, но дурное дело было
уже сделано. Отец, устав от наших бесплодных поисков, обыскивает нас, находит кристалл в
кармане невинного брата и налагает на него обещанное наказание. Три или четыре года
спустя я имел глупость похвалиться брату, что проделал такую штуку. Он никогда мне этого
не простил и впредь не упускал случая отомстить.
На общей исповеди, сообщив духовнику об этом преступлении со всеми
подробностями, я обогатился знаниями, что доставило мне удовольствие. Духовником был
иезуит. Он сказал мне, что, поелику зовут меня Джакомо, этим действием я подтвердил
смысл своего имени, ибо Иаков по-древнееврейски означает следующий по пятам7. <…>
Для нас его книга драгоценна, ибо пробуждает в нас то «сочувствие», которое
является целью всякого художественного произведения. Эту жизнь и судьбу мы
переживаем со всем цветом и всей звучностью, вложенными в рассказ старого
авантюриста. Во всех его приключениях нет ничего необыкновенного, кроме
необыкновенности питавшего его внутреннего жара. По существу же все просто и
человечно у Казановы, все лежит в кругу наших мыслей и чувств. И в истории его
жизни мы часто узнаем страницы своей истории, вечной истории человеческой
жизни.
П. П. Муратов. «Образы Италии»
Через шесть недель после этой истории моего отца сразил абсцесс среднего уха, что за
восемь дней свел его в могилу. Врач Замбелли, после того как прописал пациенту
закрепляющее снадобье, вознамерился исправить свою ошибку с помощью бобровой струи 8,
что и свело отца в могилу: он умер в конвульсиях. Абсцесс прорвался через ухо через минуту
после его смерти; врач удалился после убийства, как если бы не имел ничего с этим общего.
Отец был в расцвете лет: ему было тридцать шесть. Он умер, оплакиваемый всеми и, прежде
всего, благородным сословием, которое воздавало ему похвалы как в отношении его нрава,
так и познаний в механике. За два дня до смерти он захотел видеть всех нас около своей
постели и в присутствии своей жены и господ Гримани, венецианских нобилей, призвал их
7 То есть младший брат, второй по рождению. Имеется в виду библейская притча о первородстве: Иаков
обманом получил благословение отца, обманув его и брата Исава.
После того, как он дал нам свое благословение, он заставил нашу мать, заливавшуюся
слезами, обещать ему, что она не направит никого из детей в театр, куда он бы сам никогда не
пришел, если бы его не заставила несчастная страсть. Она поклялась ему в этом, и три
патриция гарантировали ему нерушимость этой клятвы. Обстоятельства помогли ей
исполнить свое обещание10.
Моя мать, будучи на шестом месяце, была освобождена от игры на сцене вплоть до
Пасхи. Молодая и красивая, она отказывала в своей руке всем претендентам. Не теряя
мужества, она считала себя способной нас вырастить. Мать полагала своим долгом
заботиться прежде всего обо мне – не столько из-за предпочтения, сколько из-за моей
болезни: никто не знал, что со мною делать. Я был очень слаб, у меня не было аппетита, я
был не в состоянии что-либо делать и выглядел просто тупицей. Врачи обсуждали между
собою причину моей болезни. Он теряет, говорили они, по два фунта крови в неделю, а ее не
может быть больше шестнадцати-восемнадцати. Откуда же может происходить
кроветворение в таком изобилии? Один из них говорил, что весь мой хилус 11 превращается в
кровь; другой был того мнения, что каждый раз, вдыхая воздух, мне в легкие поступает
толика крови, и что именно по сей причине я всегда держу рот открытым. Вот что узнал я
через шесть лет от г-на Баффо, большого друга моего отца.
9 Есть подозрения, что настоящим отцом Казановы был Микеле Гримани. Об этом Казанова упомянул не в
мемуарах, а в памфлете, который опубликовал в Венеции в пятьдесят семь лет. (Прим. авт.)
10 Впрочем, это не помешало одной из сестер Казановы стать танцовщицей в Дрезденском театре.
11 Лимфа (лат.) .
Он проконсультировался в Падуе с известным врачом Мако, тот высказал свое мнение в
письменном виде. Это письмо, что хранится у меня по сей день, сообщает, что наша кровь
являет собой эластичную жидкость, что может сжиматься и растягиваться в своей плотности,
а никак не в количестве, и что мои кровотечения могут проистекать только из-за разжижения
крови. Она разжижается естественным образом для облегчения циркуляции. Он сказал, что
меня бы уже не было в живых, если бы природа, которая не желает умирать, не помогла себе
сама. Он пришел к выводу, что причина этого разжижения может быть найдена только в
воздухе, коим я дышу, надо изменить его, или быть готовыми меня потерять. По его мнению,
плотность моей крови была причиной тупости, что проявлялась на моем лице.
Именно благодаря г-ну Баффо, доброму моему гению, которому, собственно, я и обязан
жизнью, решено было поместить меня в пансион в Падуе. Он умер двадцать лет спустя,
последним из древней патрицианской семьи, но его стихи, хотя и скабрезные 12, обессмертили
его имя. Венецианские государственные инквизиторы своим духом благочестия
поспособствовали его славе. Преследуя его рукописные книги, они придали им цену: должно
быть, они думали, что spreta exolescunt13.
Как только был вынесен вердикт профессора Мако, аббат Гримани озаботился
поисками хорошего пансиона в Падуе. Ему помогал один его знакомый, химик, живший в
этом городе. Звали его Оттавиани, и был он также антикваром. Через несколько дней пансион
был найден, и 2 апреля 1734 года, в день, когда мне исполнилось девять лет, мы отправились
на пассажирском корабле «Буркьелло» в Падую по Бренте. Мы сели на корабль за два часа до
полуночи, после ужина. «Буркьелло» представлял собой небольшой плавучий дом. В нем
имелась зала с двумя кабинетами с каждого конца и жилье для обслуги на носу и корме; это
такая площадка длиной с империал, застекленная окнами со ставнями; мы плыли восемь
часов. Сопровождали меня, кроме моей матери, аббат Гримани и г-н Баффо. Мать взяла меня
спать с собой в зале, а два друга спали в кабинете.
<…> После обеда служанка отвела меня в школу к молодому священнику по имени
доктор Гоцци, которому славонка обещалась платить сорок су в месяц. Это одиннадцатая
часть цехина. Было решено начать мое обучение с письма, и учитель поместил меня вместе с
детьми пяти и шести лет, которые сразу принялись надо мной насмехаться. <…>
Как и следовало ожидать, ужин был куда хуже обеда. К своему удивлению, я узнал, что
жаловаться на это запрещено. Меня уложили в постель, и целую ночь всем известные
насекомые не давали мне сомкнуть глаз. Кроме того, крысы, шнырявшие по чердаку и
взбиравшиеся ко мне на кровать, наводили на меня ужас, что леденил мне кровь. Вот когда я
стал делаться восприимчивым к несчастьям и начал учиться терпеливо переносить
страдания. Насекомые, кусавшие меня, внушали меньше страха, чем крысы, и этот самый
страх в свою очередь делал меня менее чувствительным к укусам насекомых. Так моя душа
старалась использовать те невзгоды, которые терпело мое тело. Служанка же оставалась
глухой ко всем моим жалобным крикам.
Едва забрезжил день, я сполз со своего скверного ложа и поведал ей о всех карах
господних, что я перенес, и попросил новую сорочку: моя вся была в мерзких клопиных
следах. Она ответила, что белье меняют по воскресеньям, и громко расхохоталась, когда я
пригрозил пожаловаться на нее хозяйке. Впервые в жизни плакал я от горя и злости на
издевавшихся надо мной однокашников. Они были в том же положении, что и я, но они к
этому привыкли. Что тут скажешь. <…>
Мой школьный учитель обратил на меня особенное внимание. Он посадил меня за свой
стол, и, чтобы показать, что я ценю это внимание, я приложил к учению все свои силы. К
концу месяца я писал так хорошо, что он принялся со мной за грамматику.
В Великий Пост 1736 года моя мать написала ему, что намеревается ехать в Петербург и
хотела бы повидать меня перед отъездом; она спрашивала, не мог бы он привезти меня на
три или четыре дня в Венецию. Над этим приглашением доктору пришлось поразмышлять:
он никогда не бывал в Венеции, не был ни с кем там знаком, а выглядеть в чем-либо
несведущим не любил. И все же мы сели на тот же «Буркелло», на коем прибыл я из
Венеции; все семейство проводило нас к пристани, и мы покинули Падую.
Мать моя встретила доктора с самой аристократической непринужденностью, но
поелику она была красива как Божий день, мой добрый учитель чрезвычайно робел и,
16 Приверженцы философской доктрины Аристотеля.
разговаривая с нею, не осмеливался поднять на нее глаза. Заметив это, она во что бы то ни
стало решила подшутить над ним. Что же до меня, то я вызвал живейший интерес всей
компании: все помнили меня едва ли не дурачком, и вдруг такая перемена за два года! Доктор
наслаждался, слушая, как все наперебой хвалят его, приписывая эту заслугу ему одному.
За ужином доктор оказался рядом с моей матушкой и вел себя крайне неловко. Он не
произнес бы, наверное, ни одного слова, если бы некий англичанин, человек просвещенный,
не обратился к нему на латыни. Доктор смиренно ответствовал, что не знает английского, и,
разумеется, вызвал взрыв всеобщего хохота. Г-н Баффо пришел ему на помощь, заметив, что
англичане читают латинские слова, сообразуясь с законами английского языка. Я осмелел и
сказал, что англичане так же ошибаются, читая по-латыни, как ошибались бы мы, читая
английские слова, как по-латыни. Англичанин, восхищенный моей сообразительностью, тут
же написал одно древнее двустишие и протянул мне:
Прочитав его, я сказал, что это точно латынь. Нам это понятно, сказала матушка, но
ведь надобно же это растолковать. Я возразил, что вместо толкования предпочел бы ответить
на вопрос, и, поразмыслив немного, написал еще строку: «Disce quod adominon omina semis
17 Пусть-ка грамматик мне объяснит, почему же cunnus мужской род имеет, a mentula женского рода? (Cunnus
(лат .) – женский половой орган; mentula (лат .) – мужской.)
habet»18. Это был мой первый подвиг на литературном поприще, и могу сказать, что в ту же
минуту, когда раздались аплодисменты и я почувствовал себя наверху блаженства, в мою
душу упало первое зерно поэтического честолюбия. Англичанин, пораженный таким ответом
одиннадцатилетнего мальчишки, обнял меня и подарил свои часы.
Заинтригованная матушка моя спросила г-на Гримани, о чем стихи, тот знал не более
ее, и тогда г-н Баффо на ухо прошептал ей оба перевода. Пораженная моими познаниями, она
достала золотые часы и поднесла их моему учителю; тот не знал, как выразить ей свою
благодарность, и выглядел довольно комично. Вдобавок матушка, выражая ему полную свою
признательность, подставила для поцелуя щеку, ожидая обычных принятых в обществе
ничего не значащих поцелуев, но бедняга так растерялся, что готов был скорее умереть.
Наклонив голову, он попятился назад, и его оставили в покое до самого вечера.
Он смог излить свою душу только тогда, когда мы остались одни в отведенной нам
комнате. Жаль, сказал он, что нельзя будет опубликовать в Падуе ни двустишия, ни моего
ответа.
– Отчего же?
– Да оттого, что это мерзости; правда, гениальные. Давай спать, и хватит об этом. Ответ
твой удивителен: ведь тебе незнаком предмет обсуждения, и ты не умел писать стихов.
Что касается предмета обсуждения, то я его знал, хотя и теоретически, так как успел
уже тайком прочесть строго-настрого запрещенного мне Мерсиуса19 (именно поэтому и
прочел), а вот моему умению ответить стихами доктор удивлялся вполне резонно: сам он,
хоть и обучил меня просодии, не мог сочинить ни одного стиха. Аксиома «Nemo dat quod non
habet»20 не всегда верна.
Четыре дня спустя, прощаясь со мной, мать дала мне сверток для Беттины, а аббат
Гримани вручил мне четыре цехина, чтобы я купил себе книги. Через неделю мать уехала в
Петербург.
Мы вернулись в Падую, и еще в течение четырех или пяти месяцев доктор только и
говорил что о моей матушке, расхваливая ее на все лады. Беттина же, получившая от нее в
подарок пять локтей черного люстрина и двенадцать пар перчаток, столь расположилась ко
мне, что взяла на себя заботу о моих волосах, вследствие чего уже через полгода я перестал
носить парик. Каждое утро она приходила причесать меня и частенько еще до того, как я
вставал с постели: она говорила, что ей некогда ждать, пока я оденусь, и принималась за мой
туалет. Она мыла мне лицо, шею, грудь; я злился на себя самого, потому как детские
невинные ласки ее не оставляли меня равнодушным. Я был на три года моложе и потому
думал, что она никак не может любить меня по-настоящему, и оттого огорчался безмерно.
Когда, присев на мою кровать и повторяя, что я все время толстею, она старалась убедиться в
этом собственноручно, я не противился, чтобы не показать, в какое волнение она меня
приводит. Когда, гладя меня, она восхищалась моей нежной кожей, я отшатывался, делая вид,
что боюсь щекотки, и злился на самого себя, что не могу ответить ей тем же, радуясь, что она
не догадывается о растущем во мне желании. Когда же, наконец, я был одет, она дарила мне
18 Тем объясню, что рабыня носит хозяина имя (лат .).
19 Иоанн Мерсиус (младший). Ему приписывает Казанова скандальную книгу «J. Meursii Elegantiae latini
sermonis» («Изящные латинские диалоги»). Эта книга, представляющая собой настоящую энциклопедию
сексуальной практики XVII века, на самом деле принадлежала перу Николя Шорье.
На следующий день наш урок был прерван матерью доктора: она заявила, что знает,
какого рода болезнь поразила ее дочь: на нее навели порчу, и ей ведомо имя той, что сделала
это.
– Может быть, это и так, матушка, но здесь нельзя ошибиться. Кто эта колдунья?
– Наша старая служанка, и я только что в этом убедилась.
– Каким же образом?
– Я поставила у дверей моей комнаты две метлы, крест-накрест; чтобы войти в комнату,
надо было этот крест разнять. Едва его увидев, она попятилась и вошла в мою комнату через
другую дверь. Не будь она ведьмой, разве она побоялась бы притронуться к кресту?
– Это не так уж очевидно, матушка. Позовите-ка ее ко мне.
Служанка вошла, и доктор спросил ее:
– Почему ты сегодня утром вошла в комнату не в ту дверь, через которую ты входишь
обычно?
– Мне невдомек, о чем вы спрашиваете?
– Ты видела на двери крест Святого Андрея?
– Что это еще за крест?
– Не прикидывайся дурочкой, – вмешалась мать доктора. – Где ты ночевала в прошлый
четверг?
– У племянницы, у нее были роды.
– Ничего подобного. Ты летала на шабаш. Ты ведьма и околдовала мою дочку.
Услышав таковое обвинение, служанка плюнула ей в лицо, мать схватила палку, доктор
хотел было удержать мать, но побежал вслед за служанкой, которая летела вниз по
ступенькам, ругаясь и крича, призывая на помощь соседей. В конце концов, он нагнал ее и
дал ей денег, чтобы она успокоилась. Доктор счел, что его положение священника обязывает
применить обряд экзорцизма, чтобы убедиться, действительно ли его сестра одержима
дьяволом.
Немыслимые эти таинства завладели полностью моим вниманием. Все эти люди
казались мне сумасшедшими или круглыми дураками. Я не мог без смеха представить себе
дьяволов в теле Беттины. <…>
Мать ушла из дому и через час вернулась с самым знаменитым в Падуе заклинателем.
Это был уродливый капуцин по имени отец Просперо да Боволента.
Едва он показался на пороге, Беттина, громко хохоча, принялась выкрикивать в его
адрес ужасные оскорбления, которым все присутствующие порадовались, ибо один лишь
дьявол способен на таковые поношения по отношению к капуцину. Последний, услышав, что
его называют дураком и вонючим мошенником, принялся охаживать Беттину огромным
распятием, приговаривая, что он колотит дьявола. Он остановился лишь тогда, когда увидел,
что она схватила ночную вазу, явно намереваясь метнуть ее в голову монаха, – я бы многое
отдал, чтобы увидеть это.
«Если тот, кто тебе все это наговорил, – дьявол, – крикнула Беттина, – обзови его так
же, осел ты этакий! А если слова эти – мои, то ты, тупица, должен меня уважать, и пошел
вон!» Я увидел, как покраснел мой бедный доктор.
Но капуцин, вооруженный с головы до пят, принялся читать страшные формулы
экзорцизма, после чего приказал лукавому назвать свое имя.
– Меня зовут Беттина.
– Нет, так зовут некую крещеную девицу.
– Ты, значит, считаешь, что у сатаны должно быть мужское имя? Знай же, ты,
невежественный капуцин, что сатана – это ангел, а ангелы не имеют никакого пола. Но, раз
уже ты веришь, что моими устами с тобой говорит дьявол, обещай мне отвечать правду, и я
обещаю тебе уступить твоим заклинаниям.
– Обещаю.
– Тогда ответь, ты считаешь себя ученее меня?
– Нет, но я считаю себя укрепленным могуществом Святой Троицы и моим саном.
– Если ты такой могущественный, попробуй помешать мне сказать всю правду о тебе.
Ты горд своей бородой, ты расчесываешь ее раз по десять на дню, захочешь ли ты убавить ее
наполовину, чтобы заставить меня покинуть это тело? Отрежь бороду – и, клянусь, я выйду.
– Князь тьмы, я удваиваю тебе наказание!
– Плевала я на тебя!
За этими словами Беттина так расхохоталась, что я не удержался и прыснул со смеху.
Капуцин, заметив меня, сказал доктору, что мне недостает веры и потому меня надо удалить.
Я был вынужден подчиниться, но еще успел получить удовольствие, видя, как капуцин
протягивает Беттине руку для поцелуя, а она смачно на нее плюет.
Так это непостижимое, столь одаренное создание посрамило капуцина, что, впрочем,
никого не удивило, поелику всем было ясно, что за нее говорил дьявол. А я так и не понял,
что за надобность была у нее устраивать все это.
После обеда, в течение которого капуцин наговорил сотню глупостей, он вернулся в
комнату одержимой, чтобы дать ей благословение, но та запустила в него стаканом,
наполненным черным снадобьем, данным ей аптекарем. <…> Перед уходом отец Просперо
объявил доктору, что девица безусловно одержима дьяволом и что нужно сыскать другого
заклинателя, поелику Бог не дал ему силы освободить ее.
После его ухода Беттина провела шесть часов совершенно спокойно и радостно
удивила нас появлением за вечерним столом. Она уверила родителей и брата, что чувствует
себя отлично, а затем обратилась ко мне и напомнила, что назавтра бал, а потому с утра она
придет ко мне, чтобы причесать меня под девочку. Я поблагодарил и ответил, что она
слишком больна и ей надо беречься. Вскоре она отправилась спать, а мы остались за столом
еще некоторое время и говорили только о ней.
Придя к себе, я обнаружил под своим ночным колпаком записку следующего
содержания: «Или Вы, одевшись девочкой, отправитесь со мной на бал, или я Вам устрою
такой спектакль, что Вы пожалеете».
Дождавшись, пока доктор уснет, я приготовил ей ответ: «Я не пойду на бал, так как я
решил избегать всякой возможности остаться с Вами наедине. Что же касается спектакля,
которым Вы мне грозите, то, зная Ваши дарования, не сомневаюсь, что Вы сдержите слово.
Но я прошу Вас пощадить мое сердце, ибо я люблю Вас, как любил бы сестру. Я простил
Вас, дорогая Беттина, и хочу все забыть». <…>
Ум этой девушки заслужил мое уважение: я не мог больше ее презирать. <…> Так же,
как она любила меня впоследствии без всяких ухищрений, так и я нежно любил ее, никогда
не пытаясь сорвать цветок, который предрассудки предписывали хранить до брака. Но какого
печального брака! Двумя годами позже Беттину выдали замуж за башмачника Пигоццо,
отвратительного мошенника, с которым жила она в нужде и была несчастлива; доктор, ее
брат, был принужден принять заботы о ней на себя. Еще через пятнадцать лет, избранный
архиереем в Сан-Джорджо Делавалеа, добрый доктор взял ее с собой, и, когда много лет
спустя я приехал повидать его после долгой разлуки, я встретил там Беттину – дряхлую,
больную, умирающую. Она испустила дух у меня на глазах в 1776 году, на следующий день
после моего приезда к ним. <…>
Примерно в это же время моя матушка вернулась из Петербурга, где императрице Анне
Иоанновне итальянская комедия пришлась не по вкусу. Через полгода она вызвала меня в
Венецию повидаться перед отъездом в Дрезден. Она получила пожизненный ангажемент при
дворе курфюрста Саксонского Августа III, короля Польши. <…>
После этого я провел еще год в Падуе, изучая право, доктором которого я стал в
шестнадцать лет21. По гражданскому праву у меня была тема «de testamentis» 22, а по
каноническому – «Utrum hebrei possint construere novas Synagogas»23.
Мне хотелось обучаться медицине, к ней я чувствовал неодолимую тягу, но меня не
слушали: хотели, чтобы я занимался юриспруденцией, а к ней я испытывал непреодолимое
21 Чтобы получить степень доктора, нужно было проучиться юриспруденции четыре года подряд. (Прим.
авт.)
Глава 2
Франция
Итак, я <…> в Париже, единственном в мире городе, который надлежит мне считать
моим отечеством; ибо я лишен возможности жить там, где я родился 24; в отечестве
неблагодарном и все же любимом мною: потому ли, что всегда чувствуешь какую-то нежную
слабость к месту, где ты провел молодые годы, где получил первые впечатления; потому ли,
что Венеция, действительно, так красива, как никакой другой город в мире. А этот
громадный Париж есть место нужды или счастия, смотря по тому, как себя поставишь. <…>
Я, без сомнения, никогда бы не решился потратить двадцать пять луидоров, ибо после
считал бы, что переплатил. Старшая Морфи полагала меня простофилей: за два месяца
истратил я триста франков ни за что. Относила она это на мою скаредность. О какой
скаредности речь! Я дал шесть луидоров одному немецкому художнику, чтобы он написал ее
с натуры обнаженной, и она вышла как живая. Он изобразил ее лежащей на животе, опираясь
25 На самом деле, О’Морфи звали Мари-Луиза. Казанова назвал ее Еленой из-за ее красоты. Другая
неточность: была она не фламандка, а ирландка.
руками и грудью на подушку и держа голову так, словно лежала на спине. Искусный
художник нарисовал ноги ее и бедра так, что глаз не мог и желать большего. Внизу я велел
написать: «O-Morphi». Слово это не из Гомера, но вполне греческое; означает оно Красавица.
Но пути всемогущей судьбы неисповедимы. Друг мой Патю пожелал иметь копию
портрета. Мог ли я отказать другу? Тот же художник написал копию, отправился в Версаль и
показал ее в числе многих других портретов г-ну де Сен-Кентену, каковой показал их
королю, а тому пришло любопытство посмотреть, верен ли портрет Гречанки. Государь
полагал, что коль портрет верен, то он вправе стребовать у оригинала погасить тот пламень,
что зажег он в его королевской душе.
Г-н де Сен-Кентен спросил живописца, может ли он доставить в Версаль оригинал
Гречанки, и тот отвечал, что, по его мнению, дело это весьма несложное. Он явился ко мне,
рассказал, в чем дело, и я рассудил, что дело повернулось недурно. Девица Морфи задрожала
от радости, когда я сказал, что ей с сестрою в сопровождении художника предстоит
отправиться ко двору и положиться на волю Провидения. В одно прекрасное утро она
отмыла малышку, прилично ее одела и отправилась с художником в Версаль, где живописец
велел ей погулять в парке, пока он не вернется.
Вернулся он с камердинером, каковой отправил его на постоялый двор поджидать
сестер, а их самих отвел в зеленую беседку и запер. Через день сама Морфи рассказала, что
полчаса спустя явился король, спросил, она ли Гречанка, вынул из кармана портрет,
рассмотрел хорошенько малышку и сказал:
– В жизни не видал подобного сходства.
Он уселся, поставил ее между колен, приласкал и, удостоверившись своей королевской
рукой в ее невинности, поцеловал. О’Морфи глядела на него и смеялась.
– Отчего ты смеешься?
– Я смеюсь, потому что вы как две капли воды похожи на шестифранковый экю.
Монарх от подобной непосредственности громко расхохотался и спросил, хочется ли ей
остаться в Версале; она отвечала, что надобно договориться с сестрой, последняя же
объявила королю, что большего счастья нельзя и желать. Тогда король запер их на ключ и
удалился. Четверть часа спустя Сен-Кентен выпустил их, отвел малышку в покои первого
этажа, передал в руки какой-то женщины, а сам со старшей сестрой отправился к немцу,
каковой получил за портрет пятьдесят луидоров, а Морфи ничего. У нее он спросил лишь
адрес и заверил, что даст о себе знать. Она получила тысячу луидоров и сама показывала их
мне днем позже. Честный немец отдал мне двадцать пять луидоров за мой портрет и написал
мне другой, сделав копию с портрета, что был у Патю. Он предложил писать для меня
бесплатно всех красоток, каких мне будет угодно. С величайшим удовольствием глядел я, как
радуется славная фламандка: любуясь пятьюстами двойных луидоров, она полагала себя
разбогатевшей, а меня – своим благодетелем.
– Я не ожидала столько денег; Елена и впрямь хорошенькая, но я не верила тому, что
она говорила о вас. Возможно ль, дорогой друг, что вы оставили ее девственницей? Скажите
правду.
– Если она была девственницей прежде, то, уверяю вас, что из-за меня таковой быть не
перестала.
– Разумеется, была, ибо никому, кроме вас, я ее не поручала. Ах! Благородный вы
человек! Она суждена была королю. Кто бы мог подумать. Господь всемогущ. Дивлюсь
вашей добродетели. Идите сюда, я вас поцелую.
О’Морфи, – ибо король никогда иначе ее не называл, – пришлась ему по сердцу, даже
более простодушием своим (что было для него в диковинку), нежели красотою. Его
Величество поселил ее в Оленьем парке26, где держал свой сераль и где позволено было
появляться лишь дамам, представленным ко двору. Через год малышка разрешилась сыном,
каковой был отправлен в неизвестном направлении, ибо Людовик XV не желал знать своих
незаконнорожденных детей, пока королева Мария была жива.
26 Олений парк – это старое название Версальского квартала, построенного во времена Людовика XV на
месте парка с дикими зверями времен Людовика XIII. В 1753 году, когда Людовик XV искал скрытое от
посторонних глаз место для встреч, он выбрал домик в этом квартале. Там он и поместил Луизон Морфи – с
дамой для охраны. В дальнейшем он предназначался для встреч Людовика XV с многочисленными и часто
меняющимися фаворитками. После того, как та или иная девушка переставала интересовать короля, ее
выдавали замуж. Причем король обеспечивал ей приличествующее приданое.
Через три года О’Морфи впала в немилость. Король дай ей четыреста тысяч франков
приданого и выдал замуж в Бретань за одного офицера генерального штаба. В 1783 году я
повстречал сына от этого брака в Фонтенбло. Было ему двадцать пять лет, и об истории своей
матери, на которую походил как две капли воды, ему было неведомо. Я просил передать ей от
меня поклон и начертал имя свое в его записной книжке.
Причиною, по какой впала в немилость эта красавица, была злая шутка г-жи де
Валентинуа, невестки князя Монако. Дама эта, известная всему Парижу, прибыв однажды в
Олений парк, подговорила О’Морфи рассмешить короля, спросив, как он обходится со своей
старухой женою27. Простушка О’Морфи задала королю сей дерзкий и оскорбительный
вопрос и настолько его удивила, что государь, поднявшись и испепелив ее взором, произнес:
Последующие события
Казанова пробыл в Париже два года, большую часть времени проводя в театре. Выучив
французский язык, он завязал знакомства с представителями парижской аристократии. Но
вскоре его многочисленные любовные связи были замечены полицией (как это было почти в
каждом из посещенных им городов). Он отправляется в Германию и Австрию. В 1753 году он
вернулся в Венецию, где возобновил свои выходки, чем нажил себе немало врагов и привлек
внимание инквизиции. Его полицейское досье превратилось в растущий список богохульств,
соблазнений, драк и ссор в общественных местах.
В июле 1755 года (в возрасте тридцати лет) Казанова был арестован и помещен в
Пьомби (венецианскую «Свинцовую тюрьму»). Эта тюрьма состояла из семи камер на
верхнем этаже Дворца дожей и была предназначена для заключенных высокого положения и
политических преступников. Свое название она получила по свинцовым плитам,
покрывавшим крышу дворца. Казанова был без суда приговорен к пяти годам заключения в
этой тюрьме, из которой еще ни разу не было ни одного побега, и все же Казанове удалось
бежать, взломав свинцовую крышу тюрьмы. Скептики спорят, что побег Казановы был
выдумкой, что его просто выкупил приемный отец. Однако в государственных архивах
сохранились подтверждения рассказу нашего героя, в том числе сведения о ремонте потолка
в тюремной камере.
…И вот Казанова снова в Париже. Он въезжает в него 5 января 1757 года…
…Вот я снова в великом городе Париже, <…> на этот раз мне должно было
рассчитывать лишь на тех, у кого нашла пристанище слепая богиня Фемида. Я понимал:
чтобы добиться чего бы то ни было, мне надлежало использовать все свои физические и
моральные силы, свести знакомство с сильными и влиятельными людьми и стараться угодить
всем тем, кто может служить моим интересам. <…>
Мой первый визит был к г-ну Шуазелю28; я вошел к нему, когда был он занят своим
туалетом: он писал письмо в то же время, как его причесывали. Закончив письмо, он
по-итальянски сказал мне, что г-н аббат де Берни29 рассказал ему историю моего побега. <…
>
Аббат де Берни представлял меня не иначе как финансистом, дабы обеспечить мне
благосклонный прием; в противном случае я бы нигде не был принят. Я досадовал, что не
могу изъясняться на языке финансов. Назавтра, погрузившись в печальные размышления, я
взял карету и велел отвезти меня в Плезанс к г-ну дю Верне. Плезанс чуть дальше Венсена.
29 Берни Франсуа Жоашен Пьер де (1715–1794) – французский государственный деятель, дипломат, поэт;
аббат, член Французской Академии.
И вот я у дверей сего славного мужа, что сорок лет назад спас Францию, едва не
погибшую из-за системы, введенной Лоу30. Войдя, нахожу я его у пылающего камина в
окружении семи-восьми человек. Он представляет меня, именуя другом министра
иностранных дел и генерального контролера, и знакомит со всеми этими господами, причем
трое или четверо из них были интенданты финансов. Я раскланиваюсь с каждым и в тот же
миг вверяю себя Гарпократу31.
Поговорив о том, что нынче лед на Сене толщиною в целый фут, они погоревали о г-не
де Фонтенель, что умер накануне, потом посетовали, что Дамьен не желает ни в чем
признаваться и уголовный процесс этот встанет королю в пять миллионов; затем тема
поменялась: заговорили о войне, и все с похвалою отозвались о г-не де Субизе, коего король
поставил главнокомандующим. Отсюда перешли к расходам и средствам поправить дела. Час
с половиной мне пришлось немало поскучать: слушая их речи, я ровно ничего в них не
понимал, ибо были они пересыпаны специальными терминами. Еще полтора часа провел я за
столом, открывая рот единственно для того, чтобы есть; после чего перешли мы в залу, и тут
г-н дю Верне, оставив общество, пригласил меня и другого господина, лет пятидесяти и
недурной наружности, следовать за ним, и мы прошли в кабинет. Мужчину, коего он мне
представил, звали Кальзабиджи. Минутою позже туда вошли также два интенданта
финансов. Г-н дю Верне с учтивой улыбкой вручил мне большую тетрадь и произнес:
30 Лоу Джон (1671–1729) – шотландский финансист и предприниматель. В начале 1720 года – генеральный
контролер финансов Франции, но созданная им система потерпела крах: выпущенные Королевским банком
банкноты быстро обесценивались, что привело к инфляции и тяжелым социальным потрясениям. (Прим. авт.)
– Вас опередили, сударь, – говорит он, – проект сей г-на де Кальзабиджи, что перед
вами.
– Счастлив, сударь, что мнения наши совпали; но могу ли я узнать, по какой причине вы
отвергли мой?
– Против него выдвинуто было множество весьма справедливых доводов, и ясных
возражений супротив них не нашлось.
– Мне известен лишь один довод, способный отказать мне, – отвечал я холодно, – это
если Его Величеству не угодно будет дозволить своим подданным играть.
– Этот довод не в счет: его Величество дозволит своим подданным играть; но захотят ли
они играть?
– Сомнения ваши меня удивляют: надо лишь уверить народ, что, если кто выиграет,
получит деньги.
– Хорошо. Допустим, они станут играть, убедившись, что деньги выплатят. Но откуда
взять обеспечение?
– Королевская казна. Указ Совета. Мне довольно предположения, что Его Величество в
32 Казанова говорит о лотерее, но на самом деле речь идет о генуэзском лото, которое было в тогдашней
Франции неизвестно (его принцип в общих чертах соответствует нашему «Спортлото»).
состоянии уплатить сто миллионов.
– Сто миллионов?
– Да, сударь. Надо всех ошеломить.
– Но ведь допускаете же вы, что король может и проиграть эти деньги?
– Допускаю; но это может случиться лишь после того, как он получит сто пятьдесят
миллионов. Вы знаете, что такое политический расчет, и должны исходить из этой суммы.
– Милостивый государь, я не могу решать за всех. Согласитесь, не исключено, что при
первом же тираже король потеряет немалые деньги.
– Между возможным и действительным – расстояние бесконечное, но допустим. Если
король проиграет при первом тираже большую сумму, успех лотереи обеспечен. О таковой
беде можно лишь мечтать. Силы человеческой натуры рассчитываются, словно вероятности в
математике. Как вам известно, страховые палаты 33 богаты. Перед всеми математиками
Европы я вам докажу, что, лишь если на то не будет воли Господней, король не получит на
этой лотерее доход один к пяти. В этом весь секрет. Согласитесь, математическое
доказательство для разума непреложно.
Я был доволен, что могу держать такую речь о делах, в которые впутался. Я вышел на
минутку, а когда вернулся, увидал, что все они стоят и обсуждают мой проект. Кальзабиджи,
приблизившись ко мне, спросил приветливо, можно ли, по моему проекту, ставить на
«кватерну»35. Я отвечал, что публика вправе ставить хоть на «квинту» и что проект мой еще
сильнее повышал ставки, ибо тот, кто играет «квинту» и «кватерну», должен непременно
ставить и на «терну». Он отвечал, что в его проекте предусмотрена простая «кватерна» с
выигрышем пятьдесят тысяч к одному. Я отвечал ему любезно, что во Франции много
изрядных математиков, каковые, обнаружив, что выигрыш различен для разных ставок,
изыщут способ для злоупотреблений. Тут г-н Кальзабиджи пожал мне руку, говоря, что
желает со мною встретиться отдельно; я оставил ему свой адрес и, ввиду наступающей ночи,
34 При прочих равных условиях (лат .).
35 В лотерее, описанной Казановой, ставят или просто на то, что тот или иной из пяти номеров выиграет
(простая ставка), или что выиграют два (ambe), три (terne), четыре (quaterne) или все пять (quinterne).
Выигравший терну получал в четыре тысячи восемьсот раз больше, чем ставил, кватерну – в шестьдесят тысяч
раз больше, выигравший квинту получал баснословную сумму.
удалился, радуясь, что произвел на всех изрядное впечатление.
Так ярко, так образно рисует он характеры, лица и некоторые события своего
времени, которых он был свидетелем, и так прост, так ясен и занимателен его
рассказ! Ф. М. Достоевский. «Предисловие к публикации эпизода из Мемуаров»
Тремя днями позже явился ко мне Кальзабиджи. Прямо с порога сказал он, что своими
речами я весьма поразил этих господ, и, по его убеждению, если бы я похлопотал перед
генеральным контролером, мы могли бы устроить лотерею и извлечь из того немалые
выгоды.
– Без сомнения, – отвечал я. – Однако ж сами они смогут извлечь выгоду еще большую
и все же не торопятся; они не посылали за мною; а впрочем, мне есть чем заняться помимо
того.
– Сегодня вы получите от них известия. Я знаю, что г-н де Булонь говорил о вас с г-ном
де Куртеем.
– Уверяю вас, я его об этом не просил.
С величайшим почтением пригласил он у него отобедать, и я согласился. Мы как раз
выходили из дому, когда получил я записку от аббата де Берни, извещавшего, что, если
назавтра смогу я явиться в Версаль, он доставит мне случай говорить с маркизой 36; там же
повстречаю и г-на де Булоня.
Не столь из тщеславия, сколь из политических соображений я показал записку
Кальзабиджи. Он сказал, что теперь все в моих руках и я могу даже принудить дю Верне
устроить лотерею.
36 Де Помпадур.
тоже человек весьма неглупый, но уступал ему во всем.
Он показал мне кипу бумаг, где в подробностях изъяснил все, относящееся до лотереи.
– Если, по-вашему, вы сумеете без меня обойтись, поздравляю, однако вы только зря
потешите свое самолюбие: опыта у вас нет, а без людей, искушенных в делах, теория ваша
нимало вам не поможет. Что вы станете делать, добившись указа? Когда будете докладывать
дело в Совете, лучше всего вам было бы назначить им срок, по истечении коего вы умываете
руки. Иначе они положат дело в долгий ящик. Уверяю вас, г-н дю Верне будет рад, ежели мы
объединимся. Что же до математических расчетов равных шансов для всех ставок, то я вам
докажу, что для «кватерны» их учитывать не надобно. <…>
На другое утро отправился я в Версаль, где меня встретил министр, г-н де Берни,
весело сказав, что готов поспорить, что без него я бы так и не узнал о своих талантах
финансиста.
– Г-н де Булонь сказал, что вы привели в изумление г-на дю Верне, одного из
величайших мужей Франции. Отправляйтесь тотчас к нему, а в Париже будьте с ним
полюбезнее. Лотерею учредят, вам остается только извлечь из нее выгоду. Как только король
отправится на охоту, будьте возле малых покоев, и в нужный момент я укажу на вас г-же
маркизе. После вы отправитесь в Министерство иностранных дел и представитесь аббату де
Лавилю, начальнику канцелярии, – он примет вас со всей благосклонностью.
Г-н де Булонь обещал, что, как только г-н дю Верне даст знать о согласии Совета
Военного училища, он издаст указ об учреждении лотереи, и приглашал и впредь сообщать
все мои замыслы, буде таковые возникнут.
38 Жан Лерон Д’Аламбер (1717–1783) – французский ученый-энциклопедист. Широко известен как философ,
математик и механик. Член Парижской академии наук (1740), Французской Академии (1754), Петербургской
(1764) и других академий.
тысячи франков в год, как и мне, и предоставили главную лотерейную контору в особняке на
улице Монмартр. Из шести своих контор пять я тотчас продал, по две тысячи франков за
каждую, а шестую, на улице Сен-Дени, открыл, роскошно обставив и посадив в ней
приказчиком своего камердинера. То был молодой смышленый итальянец, прежде
служивший камердинером у принца де Ла Католика, неаполитанского посланника. Назначен
был день первого тиража и объявлено, что уплата выигрышей будет производиться через
неделю в главной конторе.
Не прошло и суток, как я вывесил объявление, что выигрыши по билетам, на коих стоит
моя подпись, будут выплачиваться в конторе на улице Сен-Дени на другой день после
тиража. В результате того все явились играть в моей конторе. Доход мой составлял шесть
процентов от сбора. Пятьдесят или шестьдесят приказчиков из других контор имели глупость
пожаловаться на меня Кальзабиджи. Тот неизменно отвечал, что они вольны сделать то же,
что и я, но для этого надобны деньги.
В первый тираж сбор мой составил сорок тысяч ливров. Через час после тиража
приказчик принес мне расходную книгу и показал, что мы должны уплатить от семнадцати
до восемнадцати тысяч ливров, причем все за «амбы»; я выдал ему деньги. Он же сам также
разбогател, ибо, хоть и не просил, а получал чаевые от клиентов, отчета я с него не требовал.
Лотерея принесла дохода на шестьсот тысяч, при общем сборе в два миллиона. Один
только Париж выложил четыреста тысяч ливров. На другой день обедал я у г-на дю Верне
вместе с Кальзабиджи, и мы с удовольствием слушали его сетования, что выигрыш слишком
велик. На весь Париж выиграли всего восемнадцать-двадцать «терн» – ставки небольшие, но
создавшие, тем не менее, блестящую репутацию лотерее. Страсти разгорались, и мы поняли,
что второй тираж даст двойной сбор. За столом, к немалому моему удовольствию, все стали в
шутку бранить меня за проделанную мною операцию. Кальзабиджи уверял, что ловкий этот
ход обеспечил мне ренту в сто двадцать тысяч франков, что вчистую разорило всех прочих
сборщиков. Г-н дю Верне отвечал, что и сам нередко проделывал подобные трюки, и поелику
и остальные сборщики вправе поступить так же, это только повысило престиж лотереи.
Во втором тираже «терна» на сорок тысяч ливров заставила меня одалживать деньги.
Сбор принес шестьдесят тысяч, но накануне тиража я обязан был сдавать кассу биржевому
маклеру.
В шикарных домах, где я бывал, в фойе театров, едва завидев меня, все давали мне
деньги и просили поставить за них как мне заблагорассудится и выдать им билеты, ибо
ничего в этом не смыслили. Мне приходилось носить с собой билеты на большие и малые
суммы, я предлагал их на выбор и возвращался домой с карманами, полными золота. У
других сборщиков такой привилегии не было: это были не те люди, каких принимают в свете.
Я один разъезжал в карете; это создавало мне имя и открывало кредит. Париж был тем
городом, – и остается таковым, – где судят по одежке; и нет второй такой страны, где столь
легко сим пользоваться.
Но теперь, когда читатель вполне осведомлен о лотерее, я стану упоминать о ней только
при случае.
Спустя месяц после приезда моего в Париж мой брат Франческо, художник, тот самый,
с коим покинул я сей город в 1752 году, прибыл из Дрездена: четыре года, что он там провел,
он снимал копии с лучших батальных полотен знаменитой галереи 39. Свиделись мы с
радостью, но когда я предложил ему использовать свои знакомства в высшем свете, дабы
доставить ему место в Академии, он отвечал, что не нуждается в протекции. Он написал
39 Дрезденская галерея.
картину, изображающую битву, выставил ее в Лувре и был единогласно принят. Академия
дала за его полотно двенадцать тысяч ливров.
Став академиком, брат мой прославился и за двадцать шесть лет заработал почти
миллион, но любовь к роскоши и два неудачных брака разорили его. <…>
Склонный легче впадать в гнев, нежели в веселость, он, тем не менее, легко
заставляет смеяться других.
Шарль де Линь. «Рыцарь Фортуны»
При этих словах я поворачиваюсь, прошу его подождать, иду в свою контору на улице
40 Это была мать российской императрицы Екатерины (заметка Казановы на полях). (Прим. авт.)
Сен-Дени, беру сто луидоров и приношу ему. Наступает суббота, он не является;
в воскресенье утром я закладываю перстень, вношу в кассу нужную сумму и на другой день
сдаю ее маклеру. Дня через три-четыре в амфитеатре Французской комедии встречаю графа
де Ла Тура: он подходит ко мне с извинениями. В ответ я показываю свою руку без перстня и
говорю, что заложил его, дабы спасти свое доброе имя. С печальным видом он отвечает, что
его подвели, но в следующую субботу он непременно вернет деньги.
– Даю вам свое честное слово, – говорит он мне.
– Ваше честное слово лежит в моей кассе, оно более не может служить вам порукой;
вернете сто луидоров, когда сможете.
При этих словах доблестный вельможа смертельно побледнел.
– Мое честное слово, – сказал он, – любезный Казанова, мне дороже жизни. Я верну
вам сто луидоров завтра в девять утра в ста шагах от кафе, что в конце Елисейских полей.
Мы будем одни, без свидетелей; надеюсь, вы соблаговолите прийти и прихватите с собой
шпагу, а я прихвачу свою.
– Мне крайне жаль, господин граф, что вы хотите заставить меня столь дорого
заплатить за шутку. Вы оказываете мне честь, но я бы предпочел попросить у вас прощения,
если это может исправить положение.
– Нет, я виноват больше вашего, и вину эту можно смыть только кровью одного из нас.
Так вы придете?
– Да.
<…> Я испытывал истинную симпатию к этому славному смельчаку, но и себя я любил
никак не меньше. Я понимал, что не прав, шутка и вправду была рискованна, но не явиться
на свидание не мог.
41 С 1791 года – набережная Вольтера. Особняк Буйон располагался в нынешнем доме семнадцать по
набережной Малакэ.
45 Тайнопись.
46 Так алхимики называли ветвистые кристаллы, образующиеся на поверхности ртути при ее взаимодействии
с раствором соли серебра.
50 В алхимии – шесть металлов меньшего значения (серебро, ртуть, свинец, медь, железо и олово), которые с
помощью порошка превращаются в золото («вылечиваются»).
– Полагаю, – сказала маркиза, – ингредиенты сии вам знакомы.
– Разумеется, – ответил я, – если сия неразлагаемая соль – уриновая.
– Вы угадали.
– Восхищен вашей проницательностью, сударыня. Вы сделали анализ амальгамы, коей
я начертал пентаграмму на бедре вашего племянника, но никакой винный камень не откроет
вам слов, придающих ей силу.
– Для этого нет нужды в винном камне, достаточно открыть рукопись одного из
адептов, что хранится у меня в комнате, я вам ее покажу, в ней приводятся эти слова.
Я промолчал, и мы покинули лабораторию.
Войдя в комнату, она достала из шкатулки черную книгу, положила ее на стол и
принялась искать фосфор; покуда она искала, я за ее спиной открыл книгу, сплошь
испещренную пентаграммами, и, по счастью, увидал ту, что начертал я на бедре ее
племянника; вокруг были имена Духов планет, за исключением двух, Сатурна и Марса;
я быстро захлопнул книгу. Это были те же Духи, что агрипповы, кои были мне известны. Как
ни в чем не бывало подошел я к маркизе, которая вскоре нашла фосфор, чей вид меня
изрядно удивил, но об этом я расскажу как-нибудь потом.
Госпожа д’Юрфе устроилась на канапе, жестом пригласила меня сесть рядом и
спросила, знакомы ли мне талисманы графа де Трева.
– Я никогда о таковых не слыхал, но мне знакомы талисманы Полифила.
– Говорят, меж ними нет разницы.
– Я другого мнения.
– Мы это узнаем, если вам будет угодно написать слова, что вы произносили, начертав
пентаграмму на бедре моего племянника. Книга будет та же, если я в своей обнаружу ваши
слова против того же талисмана.
– Согласен, это будет убедительное доказательство. Сейчас напишу.
Я написал имена Духов, маркиза нашла нужную пентаграмму, прочла мне имена, и я,
разыгрывая удивление, протянул ей листок бумаги, и она, к несказанному своему
удовольствию, прочла те же самые имена.
– Вот видите, – сказала она, – у Полифила и графа де Трева учение одно.
– Я соглашусь, сударыня, если обнаружу в вашей книге способ произношения имен не
выразимых51. Известна ли вам теория планетарных часов?52
– По-моему, да, но ведь она для этой операции не надобна.
– Прошу прощения. Я начертал на бедре господина де Ла Тура Соломонову
пентаграмму в час Венеры, и если б я не начал с Анаэля, духа сей планеты, мое лечение
ничего бы не дало.
– Этого я не ведала. А после Анаэля?
51 Речь идет об именах злых духов: было опасно писать их и произносить. Нередко записывали их цифрами.
52 Каждый час имел свое каббалистическое название и управлялся ангелами «дня» и планетами,
находящимися под их управлением.
собеседнике; госпожа д’Юрфе опасалась совершить недозволенное, а мне, в свою очередь,
надобно было делать вид, что и я испытываю сей страх. Я понимал, что надо тянуть время:
клятва эта была мне знакома. Мужчины могут давать ее друг другу без стеснения, но такой
даме, как госпожа д’Юрфе, затруднительно произнести ее перед мужчиной, которого видит в
первый раз в жизни.
– В нашем святом Писании, – сказала она, – эта клятва сокрыта. «Он поклялся, – гласит
священная книга, – возложив руку себе на бедро». Но это не бедро. И потому мужчина
никогда так не клянется женщине, ибо у женщины нет надлежащего Слова.
В девять вечера граф де Ла Тур зашел к тетке и был немало удивлен, что я все еще у
нее. Он сказал ей, что у его кузена, принца Тюренна, температура поднялась еще выше и
появились признаки оспы. Он добавил, что не будет появляться у нее по крайней мере месяц,
ибо намерен ухаживать за больным. Г-жа д’Юрфе похвалила его рвение и вручила ему
небольшой кисет, взяв обещание вернуть его, когда принц выздоровеет. Она велела повесить
его больному на шею крест-накрест и уверила в скором его выздоровлении. Он обещал, взял
кисет и ушел.
Я сказал маркизе, что, конечно, не знаю, что в том кисете, но, коль скоро это магическое
средство, я не верю в его магическую силу, ибо она не дала племяннику никаких наставлений
относительно часов. Она отвечала, что то был электрум 53, и, услышав сие, я поспешил
извиниться.
Маркиза объявила, что ценит мою скромность, но полагает, что я не буду против того,
чтобы познакомиться с ее друзьями. Она сказала, что каждого будет приглашать на обед по
одному и так я смогу познакомиться со всеми по очереди, и потом я смогу со всеми общаться
с приятностию. Таким образом, на следующий день обедал я с г-ном Гереном и его
53 Сплав из трех частей золота и одной части серебра.
племянницей, которые мне вовсе не понравились. В другой день – с одним ирландцем,
Макартни, старомодным физиком, нагнавшим на меня тоску. В третий день велела она
своему привратнику впустить монаха, а тот, заведя речь о литературе, стал грубо отзываться
о Вольтере, которого я в ту пору любил; потом он набросился на «Дух законов», при этом
отказывая знаменитому Монтескье в авторстве. Он приписывал сие творение какому-нибудь
монаху-смутьяну.
В другой день обедал я с кавалером д’Арзиньи, девяностолетним господином,
носившим титул старшины петиметров54; он состоял когда-то при дворе Людовика XIV,
сохранил все тогдашние манеры и помнил немало стародавних анекдотов. Меня этот
господин изрядно позабавил; он румянился, носил помпоны на платье по моде минувшего
века и уверял, что нежно привязан к любовнице; для нее снимает он маленький домик, где
каждый вечер ужинает с ней и ее подружками, юными и прелестными, которые покидают
любое общество ради него; и несмотря на это, он никогда ей не изменял и проводил с нею
всякую ночь. Достойный сей человек, уже порядком дряхлый и трясущийся, был столь
кроткого нрава и столь необычен, что я ни разу не усомнился в его словах. Опрятен он был
необычайно. В верхней петлице его камзола неизменно был вдет пышный букет из нарциссов
и тубероз; крепкий запах амбры, исходивший от помады, которой прилеплялись накладные
волосы (брови были насурьмлены, зубы вставные), создавали сильнейший аромат, который
г-же д’Юрфе был по нраву, а я его едва переносил. В противном случае я искал бы его
общества как можно чаще. Г-н д’Арзиньи был убежденный эпикуреец; он уверял, что
согласился бы получать девяносто палочных ударов всякое утро, если б это давало ему
уверенности, что тем продлится его жизнь еще на сутки, и чем больше бы он старился, тем
более жестокую порку он бы себе задавал.
В другой день обедал я с г-ном Шароном, советником Верхней палаты Парламента, что
54 Petit ma tre: во Франции XVII века кличка участников «фронды», которые вели борьбу против кардинала
Мазарини, носившего титул главного начальника – le grand ma tre – артиллерии.
вел дело на процессе г-жи д’Юрфе против ее дочери55, г-жи дю Шатле, каковую она
ненавидела. Сей старый советник был ее счастливым любовником сорок лет назад, а потому
считал своим долгом держать ее сторону. Судьи во Франции всегда держали чью-то сторону
и чувствовали себя вправе держать сторону тех, кто пользовался их благосклонностью,
поелику право судить купили они себе за деньги. Этот советник мне порядком надоел.
Но в другой день прониклись мы взаимной симпатией с господином де Виармом,
племянником маркизы, молодым советником, пришедшим на обед со своею супругой.
Милейшая чета, племянник, светлая голова: весь Париж читал его «Протестное послание
Королю». Он уверял, что назначение советника Парламента – противиться королевским
указам, даже благим. Доводы, кои приводил он в защиту этого принципа, были те же, что
всегда выдвигает меньшинство во всяком собрании. Я не хочу докучать читателю пересказом
их.
55 Дочь г-жи д’Юрфе осуждала последнюю за незаконное присвоение крупных сумм, принадлежавших ей.
(Прим. авт.)
испытывал; против своей воли счел я его человеком удивительным – ибо он меня удивил. У
меня еще будет случай говорить о нем.
После того как г-жа д’Юрфе свела меня со всеми этими господами, я сказал, что буду
обедать у нее, когда она пожелает, но только наедине, за исключением родственников ее и
Сен-Жермена, чье красноречие и бахвальство забавляли меня. Этот человек, обедавший в
лучших домах Парижа, никогда не притрагивался ни к одному блюду. Он уверял, что
питается особой пищей, и с этим охотно примирялись, ибо он был душою всякого застолья.
Я сумел до тонкостей изучить госпожу д’Юрфе, что почитала меня за истинного адепта,
укрывшегося под маской посредственности; она еще более укрепилась в этих химерических
мыслях пять или шесть недель спустя, когда осведомилась, расшифровал ли я рукопись, где
изъяснялось Великое Деяние. Я ответил, что расшифровал и вследствие этого прочел и что
верну его ей, дав слово чести, что не снял копию.
– Ничего нового я там не обнаружил.
– Прошу простить меня, сударь, но сие никак невозможно без ключа.
– Вы желаете, чтобы я назвал вам ключ, сударыня?
– Извольте.
Я произношу слово, не принадлежавшее ни к одному языку, и повергаю ее в изумление.
Она сказала, что это слишком, поелику считала, что одна знает это слово; его хранила она в
памяти и никогда не доверяла бумаге.
Я мог сказать ей правду, что те же подсчеты, какие помогли расшифровать рукопись,
открыли и ключ, но мне взбрело на ум заявить, что его мне сообщил Дух. Сие ложное
признание окончательно сделало г-жу д’Юрфе моей пленницей. В тот день я понял, что
полностью овладел ее душой, и я злоупотребил своей властью. Всякий раз, как я вспоминаю
об этом, печаль и стыд охватывают меня, и ныне я совершаю покаяние, обязав себя говорить
в этих Мемуарах правду.
Великим заблуждением госпожи д’Юрфе была вера в возможность общения с Духами,
называемыми стихийными56. За это отдала бы она все свои имения; ей попадались уже
мошенники, дарившие ей надежду узнать верный путь. Сведя знакомство со мною, уверилась
она, что достигла цели, – ведь я дал столь убедительное доказательство своих познаний.
– Я не знала, что ваш Дух властен принудить моего выдать тайну.
– Ему принуждать ни к чему, он сам все знает, такова природа его.
– Ведомы ли ему тайны, сокрытые в моей душе?
– Без сомнения, и он откроет их мне, если я его спрошу.
– Вы можете спрашивать, когда хотите?
– В любой момент, если есть бумага и чернила; я могу заставить его отвечать вам,
назвав его имя. Имя моего духа – Паралис. Напишите ему вопрос, как если б вы обращались
к простому смертному, спросите, как сумел я расшифровать вашу рукопись, и вы увидите,
как я заставлю его вам отвечать.
Дрожа от радости, г-жа д’Юрфе задает вопрос; я записываю его цифрами, составляю,
как всегда, пирамиду и помогаю ей извлечь ответ, который она сама обращает в буквы. Она
видит лишь согласные, но посредством другого действия отыскивает с моей помощью
гласные, составляет слова и получает совершенно ясный ответ, изряднейше поразивший ее.
Перед глазами своими видит она слово, кое нужно было знать для расшифровки ее рукописи.
56 Духи, которые, по средневековым суевериям и согласно каббалистам, управляют стихией: на земле это
гномы, в воде – ундины, в воздухе – сильфы, в огне – саламандры.
Я ушел от нее, прихватив с собой ее душу, сердце, разум и остатки здравого смысла.
<…>
Поелику принц Тюренн излечился от оспы, граф де Ла Тур с ним расстался и, зная
любовь тетушки к абстрактным наукам, ничуть не удивился, узнав, что я сделался
единственным ее другом. Я с удовольствием виделся за обедом с ним и другими их
родственниками, чье доброе ко мне отношение радовало меня сверх меры. То были братья:
г-н де Понкарре и г-н де Виарм, избранный в ту пору городской головой, и сын маркизы.
Дочь ее, г-жа дю Шатле, сделалась из-за процесса заклятым ее врагом, и даже имени ее в
доме не поминали.
Граф де Ла Тур вынужден был в то время отправиться в свой булонский полк в Бретань,
и мы почти всякий день обедали вдвоем. Слуги маркизы почитали меня ее мужем; иного
объяснения тому, что мы столько времени проводим вместе, быть у них не могло. Полагая,
что я очень богат, госпожа д’Юрфе вообразила, будто я доставил себе место при лотерее
Военного училища не иначе как для прикрытия.
Она полагала, что я владею не только философским камнем, но и способностью
общаться со стихийными духами. Как следствие, она полагала, что мне подвластно
перевернуть Землю, а также составить счастье или несчастье Франции. Необходимость
скрываться она приписывала оправданному моему страху угодить за решетку, что, верила
она, было неминуемо, когда бы министерство сумело вывести меня на чистую воду. Все эти
нелепости внушал ей по ночам Дух, а воспаленная фантазия заставляла принимать на веру.
Выказывая немыслимую легковерность, она объявила однажды, будто Дух сообщил ей,
что, поелику она женщина, ей не дано общаться со стихийными духами, но что в моей власти
с помощью одному мне известной операции переселить ее душу в тело ребенка мужеского
пола, рожденного от философского соития бессмертного мужа со смертной либо смертного с
женщиной божественного происхождения.
Поддерживая химерические мечты этой дамы, я не считал, что обманываю ее: она
обманывалась сама, и разубедить ее было невозможно.
Если б я, как истинно добропорядочный человек, сказал ей, что все идеи ее – одно лишь
безумие, она бы мне попросту не поверила, и я решил избрать позицию наблюдателя. Мне не
могло не льстить, что сия дама почитает меня за величайшего из розенкрейцеров и
могущественнейшего из людей, – дама высокородная, состоящая в родстве с самыми
знатными французскими фамилиями и к тому же богатая: у нее не только было восемьдесят
тысяч годового дохода от имения и дома в Париже, но, что гораздо важнее, владела она
ценными бумагами. Я ясно видел, что в случае надобности ни в чем отказать мне она будет
не в силах, и пусть даже в намерения мои не входило завладеть ее богатствами, я не в силах
был отказаться от этой власти.
Г-жа д’Юрфе была скупа. Тратила она от силы тридцать тысяч ливров в год, а с
остальными средствами, составлявшими вдвое большую сумму, играла на бирже. Биржевый
маклер доставлял ей королевские процентные бумаги, когда они шли по самой низкой цене, и
продавал, когда их курс повышался. Таким способом приумножила она свое состояние. Она
не единожды повторяла, что готова отдать все, чем владеет, лишь бы стать мужчиной, и ей
ведомо, что я один способен совершить это.
Однажды я заявил, что и в самом деле могу осуществить сию операцию, но никогда не
решусь на нее, поелику вынужден буду умертвить ее.
– Я знаю, – отвечала она, – знаю даже, какую смерть мне придется принять, и я готова.
– И какой вам представляется, сударыня, ваша кончина?
– Я умру от того же снадобья, от коего ушел в мир иной Парацельс, – быстро
ответствовала она.
– И вы полагаете, что душа его перенеслась в иное тело?
– Нет. Но знаю почему. Он не был ни мужчиной, ни женщиной, а надобно непременно
быть или тем, или другим.
– Правда ваша, но ведомо ли вам, как именно готовится сие снадобье? И знаете ли вы,
что без вмешательства Саламандры изготовить его невозможно?
– Так, наверное, и есть, но этого я не знала. Прошу вас, спросите у каббалы, есть ли в
Париже человек, обладающий сим снадобьем.
Я тотчас понял, что она полагает, будто снадобье есть у нее, и, не колеблясь, составил
нужный ответ, изобразив глубокое удивление. Она же ничуть не удивилась, а, напротив,
восторжествовала.
– Вот видите, – воскликнула она, – мне не хватает токмо ребенка, носителя мужского
Слова, полученного от бессмертного существа. Мне ведомо, что это в вашей власти, и я не
верю, что вам недостанет мужества решиться на сию операцию из-за неуместной жалости к
старому моему телу.
При сих словах я встал и отошел к окну, что выходило на набережную; так простоял я
полчетверти часа, размышляя над ее безумствами. Когда я воротился к столу, за коим она
сидела, она посмотрела на меня внимательно и взволнованно воскликнула:
– Возможно ли, друг мой? Я вижу у вас на глазах слезы!
Я не стал ее разубеждать; вздохнув, взял шпагу и удалился. Ее карета, что была в моем
распоряжении всякий день, ждала меня у ворот.
Получив у г-на Корнемана переводной вексель на три тысячи флоринов на жида Боаза,
придворного банкира в Гааге, я отправился в путь; в два дня добрался до Антверпена и там
сел на яхту, на коей прибыл утром в Роттердам, где и переночевал. На следующий день
отправился я в Гаагу и остановился у Жаке, в трактире «Английский парламент». В тот же
день, а это был Сочельник, я отправился с визитом к г-ну д’Афри и явился в тот самый
момент, когда он читал письмо герцога де Шуазеля, извещавшего обо мне и моем деле. Он
оставил меня обедать вместе с г-ном Кудербахом, поверенным короля Польского, курфюрста
58 Дом инвалидов (Les Invalides) в Париже – архитектурный памятник, строительство которого было начато
по приказу Людовика XIV в 1670 году как дом призрения заслуженных армейских ветеранов («инвалидов
войны»).
Саксонского, и побуждал меня приложить все усилия, присовокупив, однако, что сомневается
в успехе, поелику у голландцев были все основания полагать, что мир так быстро не
заключат. <…>
Г-н д’Афри приехал ко мне в «Английский парламент» и, не застав меня, оставил
записку с просьбой его навестить – он желал сообщить мне нечто важное. Я пришел,
пообедал и узнал из послания, полученного им от г-на де Булоня, что он может предоставить
в мое распоряжение двадцать миллионов только из расчета восьми процентов убытка, ибо
мир вот-вот будет заключен. Посол посмеялся над этим, и я тоже. Он посоветовал мне не
доверяться жидам, самый честный из которых всего лишь мелкий плут, и предложил
рекомендательное письмо к Пелсу в Амстердам, каковое я с благодарностью принял; дабы
помочь продать акции гетеборгской Индийской компании, он представил меня шведскому
посланнику. Тот адресовал меня к г-ну Д. О. Я отправился на следующий день после
праздника Иоанна Апостола59 по причине собрания самых ревностных франк-масонов
Голландии. <…>
Четыре или пять дней спустя г-н Д. О. сообщил мне, что они вместе с Пелсом и
хозяевами шести других торговых домов порешили по поводу моих двадцати миллионов.
Они предлагали десять миллионов наличными и семь ценными бумагами, то есть с уступкой
59 Масонский праздник.
в пять и шесть процентов, вместе с одним процентом комиссионных. Кроме того, они
отказывались от миллиона двухсот тысяч флоринов, каковые французская Индийская
компания должна была голландской. Я отправил копии этих предложений г-ну де Булоню и
г-ну д’Афри, требуя скорого ответа. Неделю спустя г-н де Куртей прислал мне распоряжение
г-на де Булоня; поелику сии условия их не устраивают, мне надлежало воротиться в Париж,
ежели ничего более сделать не могу. И вновь мне твердили, что мир неминуемо заключат.
<…>
Спустя неделю г-н Д. О. сказал свое последнее слово: Франция потеряет всего девять
процентов при продаже двадцати миллионов при условии, что я не требую куртажа с
покупателей. Я отправил с нарочным копии договора г-ну д’Афри, умоляя переслать их за
мой счет генеральному контролеру вместе с письмом, где пригрозил, что дело сорвется,
ежели он хоть на день позже представит г-ну д’Афри право дозволить мне заключить сделку.
С той же страстью убеждал я г-на де Куртея и г-на герцога, уведомив, что ничего не выгадаю,
но все одно заключу договор, уверенный, что мне возместят расходы и не откажут в Версале
в моих законных комиссионных. <…>
Через десять-двенадцать дней после отправки ультиматума я получил письмо от г-на де
Булоня, сообщавшего, что посол получил все необходимое для заключения сделки, и тот со
своей стороны все подтвердил. Он напоминал, чтобы я принял все меры предосторожности:
королевские процентные бумаги он выдаст, только получив восемнадцать миллионов двести
тысяч франков звонкой монетой.
<…> Наутро мы покончили с послом все дела. <…>
Десятого числа февраля воротился я в Париж и снял себе прекрасную квартиру на
улице Контес-д’Артуа неподалеку от улицы Монторгей. <…>
Первый визит нанес я своему покровителю60, где застал большое общество; увидал я и
посла венецианского, каковой сделал вид, будто меня не узнал.
Не было надобности ее разубеждать Она велела сказать привратнику, что ее ни для кого
нет, и мы повели разговор. Она задрожала от радости, когда я между прочим обмолвился, что
60 Аббат де Берни
привез с собою мальчика лет пятнадцати61 и хочу отдать его в лучший парижский пансион.
– Я помещу его к Виару, там учатся мои племянники, – сказала она. – Как его зовут? Где
он? Я знаю, что это за мальчик. Мне не терпится его увидеть. Почему вы не остановились с
ним у меня?
– Я представлю вам его послезавтра, ибо завтра я буду в Версале.
– Он говорит по-французски? Пока я буду улаживать дела с пансионом, он обязательно
должен жить у меня.
– Об этом мы поговорим послезавтра.
Зайдя в контору, где все было в полном порядке, я направился в Итальянскую комедию.
<…>
Рано утром поехал я в Версаль. Г-н герцог де Шуазель принял меня, как и в прошлый
раз: его причесывали, он писал. На сей раз он отложил перо. Холодно поздравив меня, он
сказал, что если я смогу добиться займа в сто миллионов флоринов из четырех процентов, то
получу дворянство. Я отвечал, что поразмыслю над этим, как только увижу, каково будет
вознаграждение за все, что я уже совершил.
– Все говорят, что вы заработали двести тысяч флоринов.
– Все это лишь разговоры, ничего точного. Я имею право на комиссионные.
– Хорошо. Идите объясняйтесь с генеральным контролером.
Г-н де Булонь прервал работу и радушно встретил меня, но когда я сказал, что он
должен мне сто тысяч флоринов, только улыбнулся.
– Я знаю, – сказал он, – что вы привезли вексель на сто тысяч экю.
61 В Голландии Казанова встретил возлюбленную своей юности Терезу Имер и ее детей – пятилетнюю Софи,
его собственную дочь, и двенадцатилетнего Джузеппе, сына танцовщика Помпеати. Он взял мальчика на
воспитание.
– Ваша правда, но никакого отношения к этим делам он не имеет. Тут и говорить
нечего. Я могу сослаться на г-на д’Афри. У меня есть верный проект, как увеличить
королевские доходы на двадцать миллионов, и так, чтобы никто не стал жаловаться.
– Осуществите его, и я добьюсь, чтобы король пожаловал вам пенсию в сто тысяч
франков и дворянские грамоты, если вы захотите принять французское подданство. <…>
Приехав к г-же д’Юрфе, обнаружил я своего приемного сына в ее объятиях. Она изо
всех сил принялась извиняться, что похитила его, и я все обратил в шутку. Я сказал мальчику,
что он должен относиться к г-же маркизе как к своей повелительнице и открыть ей сердце.
Она заявила, что уложила было его с собой, но впредь ей придется лишить себя этого
удовольствия, коли он не даст обещания вести себя примерно. Я восхитился, юнец покраснел
и попросил объяснить ему, чем он провинился.
Маркиза сказала, что с нами будет обедать Сен-Жермен, – она знала, что чернокнижник
сей забавляет меня. Он пришел, сел за стол – как всегда, не есть, а резонировать. Без зазрения
совести рассказывал он самые невероятные вещи, делая вид, что сам в них верит, он
утверждал, что сам был свидетелем тому-то и тому-то, или что играл главную роль; но когда
он сказал, что обедал с членами Тридентского собора, я прыснул со смеху.
Госпожа д’Юрфе носила на шее большой магнит, оправленный в железо. Она уверяла,
что рано или поздно он притянет молнию и так она вознесется к солнцу.
– Несомненно, – отвечал плут, – но я один в мире могу тысячекратно усилить
притяжение магнита в сравнении с тем, что могут заурядные физики.
Я холодно возразил, что готов поставить двадцать тысяч экю, что он не сможет удвоить
силы даже магнита, что на шее у хозяйки. Маркиза не дозволила ему принять пари, а потом
наедине сказала мне, что я бы проиграл, поелику Сен-Жермен – чародей. Я был вынужден
согласиться.
Несколько дней спустя мнимый этот чародей отбыл в королевский замок Шамбор, где
король предоставил ему жилье и сто тысяч франков, дабы он мог без помех работать над
красителями, что могли бы способствовать процветанию всех суконных фабрик Франции. Он
покорил государя, оборудовав в Трианоне лабораторию, немало его забавлявшую, – король, к
несчастью, скучал везде, кроме охоты. Алхимика представила ему маркиза де Помпадур,
дабы приохотить его к химии; после того как Сен-Жермен подарил ей молодильную воду, она
верила ему без оглядки. Эта чудодейственная вода, коей надобно было пользоваться строго
по его предписанию, молодость вернуть не могла, – сей правдолюбец соглашался, что это
невозможно, – но могла уберечь от старости, сохранив пользующегося ею на века in status
quo62. Маркиза уверяла монарха, будто и вправду чувствует, что не стареет.
Король показал как-то герцогу де Депону алмаз чистейшей воды весом в двенадцать
каратов, который носил на пальце: он верил, что собственноручно изготовил его,
посвященный в таинства обманщиком. Он уверял герцога, что расплавил двадцать четыре
карата мелких бриллиантов, которые соединились в один, но после огранки алмаз стал
двенадцати каратов. Уверовав в учение алхимика, он отвел ему в Шамборе те самые покои,
что всю жизнь отводил славному маршалу Саксонскому. Историю эту я сам слышал из уст
герцога, когда имел честь отужинать с ним и шведским графом Левенхупом в Меце, в
трактире «Король Дагобер».
Перед тем как покинуть госпожу д’Юрфе, я шепнул ей, что, как знать? – возможно,
именно в этом мальчике ей суждено возродиться, но она все испортит, если не дождется его
возмужания.
Она поместила его в пансион к Виару, дала всевозможных учителей и имя – Граф
д’Аранда, хотя родился он в Барейте 63 и мать его слыхом не слыхала ни о каком испанце с
таким именем. Я навестил его лишь три или четыре месяца спустя после его туда помещения.
Я все боялся какого-нибудь досадного недоразумения из-за имени, которым наградила его
духовидица без моего ведома. <…>
Решив снять загородный домик, я осмотрел многие и нашел подходящий в Малой
Польше64. Был он превосходно обставлен и находился в ста шагах от заставы Мадлен, на
горушке, рядом с «Королевской охотой», за садом герцога де Грамона. Владелец назвал его
«Изысканной Варшавой». Там было два сада: один – на уровне второго этажа, там же
располагались трое хозяйских покоев, конюшня на двадцать лошадей, бани, чудный винный
погреб и большая кухня со всевозможной утварью. Хозяина дома звали «Король масла», и
иначе он не подписывался. Сам Людовик XV прозвал его так, когда однажды, остановившись
у него, отведал его масло и нашел его превосходным. Он сдал мне дом за сто луидоров в год
и предоставил отменную кухарку по имени Лаперль, коей доверил мебель и посуду на шесть
персон, уговорившись, что она будет выдавать ее, когда понадобится, по одному су за унцию.
Он обещался также поставлять любые вина, какие мне будут угодны, – дешевле, чем в
Париже, поелику закупал их за заставой, где все дешевле. Еще он обещал недорогого сена
63 Пруссия..
За неделю или того меньше обзавелся я добрым кучером, двумя экипажами, пятью
лошадьми, конюхами, двумя отличными лакеями, одетыми в ливреи. Госпожа д’Юрфе – ее я
первую пригласил на обед – была очарована моим домом. Она решила, что все это ради нее, а
я ее не разубеждал. Я также не спорил, когда она говорила, что малыш д’Аранда
принадлежит Великому ордену, что он был рожден никому не известным способом, что он
лишь на временном моем попечении и что ему суждено умереть и все же продолжить жить.
Все это было плодом ее фантазий, и я почитал за лучшее соглашаться со всеми ее
умозаключениями, а она уверяла, что тайны ей открывает Дух, беседующий с ней по ночам.
Я отвез ее домой и оставил наверху блаженства. <…>
Аббат де Берни, к коему ездил я с визитом раз в неделю, сказал мне как-то, что
генеральный контролер65 постоянно справляется обо мне, и я напрасно им пренебрегаю. Он
посоветовал мне забыть свои претензии и поведать о том способе увеличения
65 Г-н Булонь.
государственных доходов, что я когда-то упоминал. Высоко ценя человека, коему обязан был
состоянием, я отправился к генеральному контролеру и, доверившись его порядочности,
представил проект.
Речь шла о новом законе, который должен был утвердить Парламент, в силу чего все
непрямые наследники отказались бы от доходов за первый год в пользу короля. Он
распространялся бы и на дарственные, совершенные inter vivos66, и не мог обидеть
наследников – они могли себе вообразить, что завещатель умер годом позже. Министр сказал,
что никаких сложностей с моим проектом не будет, убрал его в секретный портфель и уверил,
что будущность моя обеспечена. Неделю спустя он ушел в отставку, а когда я представился
его преемнику, г-ну Силуэту, тот холодно объявил, что, когда зайдет речь об издании закона,
меня известят. Он вступил в силу два года спустя, и надо мной посмеялись, когда, объявив о
своем авторстве, я заикнулся о правах. <…>
67 В 1756 году, чтобы жить в согласии со своими принципами, Руссо выработал программу «независимости и
бедности», отказался от предложенной ему должности кассира в финансовом ведомстве, поселился в
«Эрмитаже» в лесу Монморанси и переписывал ноты по десять сантимов за страницу.
разговор, изъясняет, что пришел к нему отобедать и провести целый день, поговорить вволю.
– Ваше высочество, только кушанья у меня самые простые; прикажу поставить еще
один прибор.
Особо учтивым его также было трудно назвать. Он показался нам не очень любезным, и
этого было достаточно, чтобы г-жа д’Юрфе сочла его невежей. Видели мы и женщину, о
которой уже были наслышаны. Но она едва на нас взглянула. Мы воротились в Париж,
смеясь над странностями философа. Но вот точное описание визита, что нанес ему принц де
Конти, отец нынешнего, которого звали в ту пору граф де Ла Марш.
Этот достойный принц нарочно является в Монморанси один, чтобы провести день в
приятной беседе с философом, уже тогда знаменитым. Он находит его в парке, заводит
разговор, изъясняет, что пришел к нему отобедать и провести целый день, поговорить вволю.
– Ваше высочество, только кушанья у меня самые простые; прикажу поставить еще
один прибор.
Он уходит, возвращается и, погуляв с принцем часа два-три, ведет его в гостиную, где
должны были они отобедать. Принц видит на столе три прибора.
– Кто эта третья персона, что намереваетесь вы посадить за стол? – вопрошает он. – Я
полагал, что мы будем обедать вдвоем.
– Ваше высочество, эта третья персона – мое второе я. Она не жена мне, не любовница,
не служанка, не мать, не дочь, она – это мое все.
– Я верю вам, друг мой, но я пришел единственно, чтоб пообедать с вами, а посему
оставляю вас наедине с вашим всем. Прощайте.
Вот какие глупости совершают философы, когда, желая быть оригинальными, чудят. Та
женщина была м-ль Ле-Вассер, которую он удостоил чести носить свое имя – почти точную
анаграмму ее собственного68.
В те дни стал я свидетелем провала одной французской комедии под названием «Дочь
Аристида». Автором ее была г-жа де Графиньи. Достойная сия женщина с горя скончалась
через пять дней после провала. Аббат Вуазенон был донельзя опечален: именно он побудил
ее представить пьесу на суд публики и, возможно, даже помогал в написании ее, равно как и
«Перуанских писем» и «Сени». <…>
Образ жизни, что я вел, сделал Малую Польшу местом известным. Рассказы о блюдах,
кои там подавались, передавались из уст в уста. В темном помещении откармливали цыплят
рисом: они были белее снега и нежнейшего вкуса. К изысканной французской кухне
добавлял я блюда, коими славна была Европа. О макаронах с соусом, пилао 69, ризотто и олья
подрида70 ходили легенды. Я с тщанием выбирал общество, для коего устраивал изысканные
ужины, и гостям моим было очевидно, что мое удовольствие целиком и полностью зависит
от того, насколько получали удовольствие они. По утрам в моих садах прогуливались самые
изысканные и достойные дамы и неопытные юнцы, не осмеливающиеся с ними заговорить;
я делал вид, что их не замечаю. Я угощал их свежими яйцами и маслом, качеством
превосходящим Вамбр71. В довершение всего подавался мараскин Зара 72, лучше коего нигде
невозможно было сыскать. <…>
68 Le-Vasseur – если, согласно тогдашним правилам, заменить «v» на «u», можно получить R-usseau. (Прим.
авт.)
Я предложил своему знакомцу пожить у меня недельку. Мне хотелось, чтоб он при мне
рисовал и раскрашивал ткани всех цветов. Пребыстро со всем управившись и оставив мне
все образцы, сказал он, что если я сомневаюсь в стойкости красок, то могу их как угодно
испытывать. Образчики эти я пять или шесть дней кряду носил в карманах, и все знакомые
восхищались их красотой и моим проектом. Я решился завести мануфактуру и спросил
совета у моего знакомца, который должен был стать управляющим.
Решив снять дом в черте Тампля73, я нанес визит принцу де Конти, который, горячо
одобрив мое предприятие, обещал протекцию и всяческие послабления, каких я только мог
желать. В доме, что я снял всего за тысячу экю в год, была большая зала, где должны были
трудиться работницы, занимаясь каждая своим делом. Другую залу я отвел под склад, а
прочие – под жилье для старших служащих и свое собственное, если вдруг придет мне охота
там жить.
Глава 3
Швейцария
…Мы отправились к г-ну Вольтеру, и приезд наш пришелся на тот момент, когда он
выходил из-за стола. Он был окружен дамами и кавалерами, а потому появление мое
получилось весьма торжественным. Впрочем, в доме Вольтера эта торжественность мне
отнюдь не навредила.
– Это самый счастливый момент моей жизни, – сказал я ему. – Наконец я вижу вас,
дорогой мой учитель: вот уже двенадцать лет, сударь, как я ваш верный почитатель.
– Почитайте меня еще двадцать. А потом соблаговолите привезти мне мое жалование.
– Обещаю, а вы обещайте дождаться меня.
– Даю вам слово, и я скорей с жизнью расстанусь, чем его нарушу.
Общий смех одобрил первую остроту Вольтера. Так всегда бывает. Насмешники
поддерживают одного в ущерб другому, и тот, за кого они, всегда уверен в победе. В этом
почтеннейшем обществе так оно и было. Я не был тем удивлен и не терял надежды
отыграться. И вот Вольтеру представляют двух только что прибывших англичан. Он встает со
словами:
– Вот господа из Англии, а я желал бы быть англичанином.
Дурной комплимент, ибо он понуждал их отвечать, что они желали бы быть
французами, а им, может статься, не хотелось лгать или недоставало совести сказать правду.
Благородному человеку, как мне кажется, дозволительно ставить свою нацию выше других.
Едва сев, он вновь меня поддел, чрезвычайно вежливо заметив, что, будучи
венецианцем, я должен, конечно, знать графа Альгаротти74.
– Я знаю его, но не как венецианец, ибо семеро из восьми дорогих моих
соотечественников и не ведают о его существовании.
– Я тоже знал и почитал его. Оказавшись в обществе сих великих мужей, я радовался,
что молод; нынче, встретившись с вами, мне кажется, что я родился только вчера, но это меня
не унижает. Я хотел бы быть младшим братом всему человечеству.
– Вам бы больше понравилось быть патриархом. Осмелюсь спросить, какой род
литературы вы избрали?
– Никакой, но время терпит. Пока я вволю читаю и не без удовольствия изучаю
человеческую сущность, путешествуя.
– Это недурной способ узнать ее, но книги слишком многословны. Легче достичь той
же цели, читая историю.
– Она вводит в заблуждение, искажает факты, нагоняет тоску. Гораздо приятнее
исследовать мир, путешествуя. Гораций, коего я знаю наизусть, – мой проводник, я нахожу
его повсюду.
– Альгаротти тоже знает его назубок. Вы, верно, любите поэзию?
– Это моя страсть.
– Вы сочинили много сонетов?
– Десять или двенадцать, которые мне нравятся, и еще две или три тысячи, которые я,
по правде говоря, и не перечитывал.
– В Италии все без ума от сонетов.
– Да, если считать безумным желание придать любой мысли гармонический строй,
способный выставить ее в благоприятном свете. Сонет труден, господин де Вольтер, ибо не
дозволено ни продолжить мысль сверх четырнадцати стихов, ни сократить ее.
– Это прокрустово ложе. Потому так мало у вас хороших сонетов. У нас нет ни одного,
но тому виной наш язык.
– И гений французской мысли, ибо ему ведомо, что мысль растянутая теряет силу свою
и блеск.
– Вы иного мнения?
– Простите. Смотря какая мысль. Острого словца, к примеру, недостаточно для сонета.
– Кого из итальянских поэтов вы более всех любите?
75 Речь идет о книге Альгаротти «Путешествие в Россию», вышедшей в Венеции в 1760 году. Вольтер,
знавший Альгаротти с 1735 года, хотел использовать это произведение для своей «Истории Российской
Империи при Петре Великом».
76 Древнеримский историк.
– Я вздыхаю с облегчением. Так предайте огню книгу, где вы выставили его на
посмешище.
– Уже все мои книги предавались огню; но сейчас я покажу вам хороший образчик,
каким образом можно отказаться от своих слов.
И тут Вольтер меня поразил. Он прочел наизусть два больших отрывка из тридцать
четвертой и тридцать пятой песен сего божественного поэта, где повествуется о беседе
Астольфа с апостолом Иоанном, – не опустив ни единого стиха, ни в одном слове не нарушив
просодию; он открыл передо мной их красоты с гениальностью истинно великого человека.
Ни один из итальянских толкователей не смог бы явить ничего более величественного.
– слезы выступили у меня на глазах столь явно и полились так обильно, что все кругом
прослезились, г-жа Дени затрепетала, а Вольтер бросился мне на шею; но он не мог прервать
меня, ибо Роланд, дабы окончательно обезуметь, должен был заметить, что лежит на том
самом ложе, где некогда Анжелика, обнаженная, оказалась в объятиях счастливого сверх
меры Медора, о чем говорилось в следующей строфе. Уже не жалоба и печаль звучали в
моем голосе, но ужас, порожденный неистовством, что вкупе с его чудной силой содеяли
разрушения, кои под силу только землетрясению или молнии. После чтения принимал я с
печальным видом всеобщие похвалы.
80
Но вот уходят все. Отброшен стыд,
И можно отпустить узду страданий,
Потоком слезы хлынули с ланит,
Он стонет, задыхаясь от рыданий.
(Перевод Е. Солоновича. «Ариосто. Неистовый Роланд». Песнь 23, стр. 122, стихи 1–4 .)
превращает в сцену и Европу в кулисы; шарлатанить, ослеплять, одурачивать и
водить за нос для него, как некогда для Уленшпигеля, является естественным
отправлением; он не мог бы жить без радостей карнавала, без маски и шуток.
Стефан Цвейг. «Три певца своей жизни. Казанова»
Вольтер вскричал:
– Я всегда говорил: хотите, чтобы все плакали, плачьте, но, чтобы плакать, надобно
чувствовать, и тогда слезы польются прямо из сердца.
Он меня обнимал, благодарил, обещал завтра прочесть мне те же строфы и так же
плакать. Он сдержал слово.
Продолжая разговор об Ариосто, г-жа Дени удивилась, как в Риме не занесли его в
Индекс81. Вольтер возразил, что, напротив, Лев Х в своей булле отлучил от церкви тех, кто
посмеет его осудить. Могущественные семьи Эсте и Медичи поддерживали его:
– Иначе, – добавил он, – одного стиха о дарственной, по которой Константин отдал Рим
Сильвестру, где говорится, что он puzza forte82, достало бы для запрещения поэмы.
Я сказал, извинившись, что еще больше возмущения вызвал стих, где Ариосто
выражает сомнение, что род людской воскреснет после конца света.
– Ариосто, – продолжал я, рассказывая об отшельнике, каковой досаждал Африканцу,
желая помешать Родомонту овладеть Изабеллой, вдовой Зербина, – пишет, что Африканец,
устав от наставлений, хватает его и швыряет так далеко, что тот врезается в скалу и остается
лежать мертвым, столь усыпленный, Che al novissimo di forse fia desto83.
82 Putia forte pue (итал .) – шибко воняет. (Ариосто. Неистовый Роланд. Песнь 34, октава 80, стих 6 .)
83 Что, может быть, проснется в день иной (итал .). (Ариосто. Неистовый Роланд. Песнь 24, октава 6, стих
4 .)
Вот это forse84, что поэт вставил как риторическое украшение, вызвало возмущенные
крики, которые, должно быть, немало посмешили автора.
– Жаль, – сказала Дени, – что Ариосто не мог обойтись без сих гипербол.
– Помолчите, племянница, все они уместны и без сомнения красивы.
Мы рассуждали о прочих материях, все больше литературных, и, наконец, разговор
зашел о «Шотландке», что играли в Золотурне85. Здесь знали обо всем. Вольтер сказал, что
если я не прочь играть у него, то он напишет г-ну де Шавиньи, чтобы тот разрешил г-же86
85 Комедия Вольтера «Шотландка» была опубликована в 1760 году и поставлена в Золотурне (Швейцария).
86 Имеется в виду баронесса Мария Анна Ролл. В ту пору Казанова был в нее влюблен и поэтому не называет
ее по имени. (Прим. авт.)
приехать играть Линдану, а сам он возьмет роль Монроза. Я поблагодарил, сказав, что
госпожа нынче в Базеле и к тому же я завтра должен ехать. Тут он стал громко сердиться,
смутив тем общество, и объявил, что я нанесу ему оскорбление, если не останусь хотя бы на
неделю. Я ответствовал, что приехал из Женевы единственно ради него, других дел у меня
нет.
88 Особняк, в котором жил Вольтер (теперь в нем расположен Институт и Музей Вольтера).
89 Монблан.
90 Например, хорошо известно скептическое восклицание Вольтера в «Философском словаре», что Данте, по
сути, никто не читает. (Прим. авт.)
Герцог де Виллар и славный врач Троншен присоединились к нам. Троншен, красивый,
высокий, хорошо сложенный, обходительный, красноречивый, но не болтун, отменный
физик, светлая голова, врач, любимый ученик Буграве, не перенявший ни ученый жаргон, ни
шарлатанство столпов медицины, очаровал меня. Лечил он по преимуществу диетой, но, чтоб
пользовать ею, надобно быть философом. Это он исцелил от венериной болезни одного
чахоточного, давая ему молоко ослицы, которой перед сим произвели тридцать ртутных
растираний четверо здоровенных крючников. Я пишу с чужих слов и сам с трудом в это
верю.
Персона герцога де Виллара заняла внимание мое без остатка. Увидав лицо его и
фигуру, я было подумал, что предо мной женщина лет семидесяти, одетая мужчиной, худая,
иссохшая, изможденная, что в молодости могла вполне быть красавицей. Щеки, в красных
прожилках, нарумянены, губы крашены кармином, брови – сурьмою, зубы искусственные,
как и волосы, что прилеплены были крепко к голове сильным воском, а большой букет в
верхней бутоньерке доходил до подбородка. Манеры жеманные, голос до того сладкий, что
не всякий раз было ясно, что он говорит. При всем том был он обходителен, любезен и
церемонен, словно во времена Регентства.
Мне говорили, что в молодости он любил женщин, а в старости предпочел
удовольствоваться скромной ролью женщины для трех или четырех красавцев, состоявших у
него на службе и по очереди наслаждавшихся высокой честью спать с ним. Герцог сей был
губернатором Прованса. Вся спина его была в язвах, и, согласно законам природы, вот уже
десять лет как должен был он скончаться, но Троншен посредством особой диеты продлил
его жизнь, питая язвы, которые иначе отмерли бы и унесли с собой герцога. Вот что значит
мастерство.
Я проводил Вольтера в спальню, где он переменил парик и шапку, что всегда носил,
остерегаясь простуды. Я увидал на большом столе «Сумму теологии» Фомы Аквинского и
итальянских поэтов и среди них «Украденное ведро» Тассони.
– Это, – сказал он, – единственная трагикомическая поэма, написанная когда-либо в
Италии. Тассони был монах, ученый, остроумец и талантливый поэт.
– Все верно, кроме того, что он ученый, поелику, осмеивая систему Коперника,
утверждал он, что она не объясняет ни лунные месяцы, ни затмения.
– Где допустил он подобную глупость?
– В своих «Академических рассуждениях».
– У меня нет их, но я раздобуду.
Он записал это название.
– Но Тассони, – продолжал он, – немало критиковал вашего Петрарку.
– И тем опорочил и вкус свой, и творения, подобно Муратори91.
– Это, – сказал он, – моя переписка. Тут почти пятьдесят тысяч писем, на которые я
ответил.
– Остались ли копии ответов?
– По большей части. Этим занимается слуга, нарочно для того нанятый.
– Я знаю издателей, что дали бы немалые деньги, чтобы заполучить это сокровище.
– Берегитесь издателей, коли вздумаете предложить что-нибудь на суд публики, – ежели
еще не начали.
– Начну, когда состарюсь.
И я привел к слову макаронический стих93 Мерлина Кокаи.
– Менее, чем она того заслуживает, но, чтобы оценить ее, надобно знать мантуанский
диалект.
– Я пойму. Добудьте мне ее.
– Завтра я вам ее вручу.
– Буду премного вам обязан.
За нами пришли, увели нас из спальни, и два часа мы провели за общей беседой:
великий поэт блистал, веселя своих гостей, и снискал шумные похвалы; хоть был он
язвителен, а порою желчен, но, постоянно посмеиваясь, вызывал одобрительный смех. Жил
он, ничего не скажешь, на широкую ногу, только у него одного хорошо и кормили. Было ему
тогда шестьдесят шесть лет, и имел он сто двадцать тысяч ливров дохода.
Я видел, что синдик гордится подарком, что преподнес в моем лице трем девицам, – как
я приметил, те, видно, с ним беспрестанно постились, ведь вожделел он только в уме. То же
чувство благодарности принудило их в час пополуночи помочь мне кончить, в чем я
воистину испытывал нужду. Я целовал по очереди шесть прекрасных ручек, снизошедших до
сего дела, унизительного для всякой женщины, что создана для любви, но не может
исполнить свою роль в разыгранном нами фарсе: ведь, любезно согласившись пощадить их,
я, подбадриваемый сластолюбивым синдиком, оказал им ответную любезность. Они без
конца меня благодарили и донельзя обрадовались, когда синдик пригласил меня прийти
завтра.
Но я и сам тысячекратно изъявил свою признательность, когда тот проводил меня
обратно. Он сказал, что самолично воспитал всех трех девиц и что я первый мужчина, с
которым он их познакомил. Он просил меня по-прежнему соблюдать осторожность, дабы они
не забеременели: несчастье сие будет для него губительным в столь строгом и щепетильном в
этом отношении городе, как Женева.
Утром написал я г-ну де Вольтеру послание белыми стихами, кои потребовали от меня
более сил, чем если б они были рифмованные. Я отправил их ему вместе с поэмой Теофило
Фоленго96 и совершил тем самым ошибку: я должен был предугадать, что она ему не
понравится. Затем я сошел вниз, к г-ну Фоксу, куда пришли два англичанина и предложили
мне отыграться. Я спустил сто луидоров. После обеда они уехали в Лозанну.
Поелику синдик поведал мне, что девицы небогаты, я пошел к ювелиру, дабы
расплавить шесть золотых дублонов, из коих сделать три шарика, по две унции каждый. Я
уже знал, как поднесу их им, ничуть не обидев.
96 Теофило Фоленго (1491–1544) – выдающийся итальянский поэт, наиболее видный представитель так
называемой макаронической поэзии.
Г-н де Вольтер к столу не вышел. Он появился только к пяти, держа в руке письмо.
– Знаете ли вы, – спросил он меня, – маркиза Альбергатти Капачелли97, сенатора из
Болоньи, и графа Парадизи?
– Парадизи не знаю, а г-на Альбергатти только в лицо и понаслышке, он не сенатор, а
один из сорока, уроженец Болоньи, где их не сорок, а пятьдесят.
– Помилуйте! Что за головоломка?
– Вы с ним знакомы?
– Нет, но он прислал мне пьесы Гольдони, болонские колбасы, перевод моего
«Танкреда» и намерен навестить меня.
– Он не приедет, он не так глуп.
– Не глуп? Ужели глупо ездить ко мне с визитами?
– Я говорю об Альбергатти. Он знает, что повредит во мнении, кое, быть может, вы
составили о нем. Он уверен, что, если навестит вас, вы распознаете его ничтожество, и
прощай иллюзии. Впрочем, он добрый дворянин с доходом в шесть тысяч цехинов и
театральный поклонник. Он изрядный комедиант, сочинитель комедий в прозе, не способных
рассмешить.
– Знатный титул. Но как это пятьдесят и сорок?
– Так же, как полдень в Базеле в одиннадцать98.
– Понимаю. Как в вашем Совете Десяти семнадцать99.
– Именно. Но проклятые сорок в Болонье – другое дело.
– Почему проклятые?
98 В Базеле до 1791 года часы отставали на час. Этому есть несколько объяснений, одно из которых
заключается в том, что мастер, установивший на соборе солнечные часы, неправильно выставил стрелку. (Прим.
авт.)
99 Формально Совет Десяти в Венеции состоял из десяти советников, однако они не могли самостоятельно
принимать решения, а только вместе с дожем и шестью его личными советниками по районам Венеции
(систере), тем самым Совет фактически состоял из семнадцати человек.
– Он хорошо пишет на родном языке, знает его изрядно, но утомляет читателя, ибо
слушает одного себя, и притом нелаконичен. К тому же в голове у него пусто.
– Он актер, вы сказали.
– Превосходный, коли играет свое, особенно в роли любовников.
– Красив ли он?
– На сцене, но не в жизни. Лицо невыразительное.
– Но пьесы его имеют успех.
– Отнюдь. Их освистали бы, если б поняли.
– А что вы скажете о Гольдони?
– Это наш Мольер.
– Почему он именует себя поэтом герцога Пармского?
– Чтобы обзавестись каким-нибудь титулом, ибо герцог о том не ведает 100. Еще он
именует себя адвокатом, но он только мог бы быть им 101. Он хороший комик, вот и все. Я с
ним в дружбе, и вся Венеция это знает. В обществе он не блещет, он безвкусен и приторен,
как мальва.
– Он мне писал. Он нуждается, хочет покинуть Венецию. Это, верно, не по нраву
хозяевам театров, где играют его пьесы.
– Ему хотели было дать пенсион, но решили отказать. Подумали, что, получив пенсион,
он перестанет писать.
100 На самом деле, Гольдони был приглашен герцогом Пармским написать пьесы для его театра; ему была
назначена пожизненная пенсия в семьсот ливров годовых и пожалован титул поэта герцога Пармского.
101 На самом деле, Гольдони получил юридическое образование, вступил в адвокатское сословие (в Венеции)
и с успехом вел судебные процессы.
– Кума102 отказала в пенсионе Гомеру, испугавшись, что все слепцы будут просить денег.
Мы весело провели день. Он поблагодарил меня за «Макароникон» 103 и обещал
прочесть его. Он представил мне некоего иезуита, что состоял у него на службе, по имени
Адам, но он не первый из людей. Кто-то сказал мне, что он с увлечением сражается с ним в
трик-трак и, проиграв, любит запустить иезуиту в лицо кости и стаканчик.
– Он грубо ошибался; судите сами: у вас в мужских стихах двенадцать слогов, а в
женских тринадцать; во всех стихах Мартелло их четырнадцать, если только они не
кончаются на долгий слог, каковой в конце стиха всегда равен двум. Заметьте, что первое
полустишие у Мартелло всегда состоит из семи слогов, тогда как во французском
александрийском стихе их шесть, и только шесть. Либо ваш друг Пьер Якопо глух, либо ему
на ухо наступил медведь106.
– А вы, выходит, соблюдаете все наши правила, предписанные теорией?
105 Александрийский стих (название получил в XV веке от поэмы XII века об Александре Македонском
французского поэта Ламберта ле Торта) – во французской силлабической поэзии – двенадцатисложный стих с
цезурой после шестого слога и ударными константами на шестом и двенадцатом слогах; чаще – с парной
рифмовкой («героический александриец»), реже – с перекрестной или иной рифмовкой («элегический
александриец»).
106 Действительно, Мартелло пытался найти итальянское соответствие александрийскому стиху и писал свои
трагедии четырнадцатисложными стихами, рифмующимися попарно. Это так называемый мартеллианский
стих, тяжеловесный и жестоко высмеянный К. Гоцци.
– Все, несмотря на трудности; ибо почти большая часть слов наших оканчивается
кратким слогом.
Я уехал, вполне довольный тем, что в последний день сумел урезонить такого гиганта.
Но у меня осталось к нему неприязненное чувство, которое десять лет кряду понуждало
критиковать все, что доводилось читать старого и нового, вышедшего и выходящего из-под
пера великого сего человека. Ныне я в том раскаиваюсь, хотя, перечитывая все, что я написал
против него, нахожу критику свою небезосновательной. Лучше было бы молчать, уважить
111 Альбрехт фон Галлер (1708–1777) – швейцарский анатом, физиолог, естествоиспытатель.
его и презреть собственные суждения. Если сказать по правде, если бы не насмешки его,
задевшие меня в третий день, я почитал бы его воистину великим. Одна эта мысль должна
была принудить меня к молчанию, но человек во гневе всегда почитает себя правым.
Потомки, читая, причислят меня к сонму зоилов112 и, верно, не прочтут моих нынешних
покорнейших извинений.
Часть ночи и следующего дня я провел, записывая три свои беседы с ним, каковые
сейчас изложил вкратце. Вечером синдик зашел за мною, и мы отправились ужинать к его
девицам.
Пять часов, проведенных совместно, предавались мы всем безумствам, какие только
могли прийти мне на ум. Я обещал, расставаясь, навестить их на обратном пути из Рима и
сдержал слово. Я уехал из Женевы на другой день, отобедав с любезным моим синдиком; он
проводил меня до Аннеси, где я провел ночь. Назавтра пообедал я в Экс-ле-Бене, намереваясь
заночевать в Шамбери. <…>
Глава 4
Снова Франция
112 Зоил (Zoilos) – древнегреческий философ IV века до н. э. Автор работ «Порицание Гомеру» и др. В
древности получил известность как ниспровергатель авторитетов. Имя Зоила стало нарицательным для
обозначения придирчивого, недоброжелательного и язвительного критика.
<…> Я поднимаюсь к маркизе, объявляю, что кушать подано, но обедать мы будем
вдвоем, ибо важные причины принудили меня отослать аббата 113– Бог с ним, он не умен. А
Кверилинт?
– После обеда спросим совета у Паралиса. У меня возникли подозрения на него.
– У меня тоже. Мне кажется, он переменился. Где он?
– Лежит в постели с мерзкой болезнью, кою я не смею вам назвать.
– Уму непостижимо. Это деяние черных сил, но такого, сколько я знаю, никогда еще не
случалось.
– Никогда, но сперва поедим. У нас сегодня будет много дел после освящения олова.
– Тем лучше. Придется совершить Оромазисов очистительный обряд, ужас-то ведь
113 Деньги г-жи д’Юрфе были для Казановы существенным подспорьем, и он помнил, что должен
превратить ее в мужчину. При этом он не мог рассчитывать на юного д’Аранда (Помпеати) – двуличный
мальчишка начал вести свою игру. Тогда он сговорился с одним приятелем, что тот будет изображать аббата, но
тот стал претендовать на деньги и Казанова его прогнал.
какой! Он должен был перевоплотить меня через четыре дня, а сам в таком ужасном
состоянии?
– Давайте обедать, прошу вас.
– Я боюсь, что наступит час Юпитера.
– Ни о чем не беспокойтесь.
После отправления обряда Юпитера я перенес обряд Оромазиса на другой день и
занялся каббалой, а маркиза переводила цифры в буквы. Оракул поведал, что семь
Саламандр отнесли истинного Кверилинта на Млечный Путь, а в постели в комнате на
первом этаже лежит коварный Сен-Жермен, которому некая гномида114 сообщила ужасную
болезнь, дабы стал он палачом Серамиды и та скончалась бы от того же недуга прежде
назначенного срока. Оракул гласил, что Серамида должна предоставить Парализу
Галтинарду (то бишь мне) отделаться от Сен-Жермена и не сомневаться в счастливом исходе
перерождения, ибо сам Кверилинт ниспошлет мне Слово с Млечного Пути на седьмой день
совершаемого мною обряда Луны. Последние слова оракула были: я должен оплодотворить
Серамиду спустя два дня по завершении обрядов, когда прелестная Ундина омоет нас в
ванной в той самой комнате, где мы сейчас находимся.
Обязавшись переродить милую мою Серамиду, я подумал: негоже будет мне оказаться
не на высоте. Маркиза была красива, но стара. Могла у меня случиться оплошка. В тридцать
восемь лет роковое это несчастье стало частенько меня одолевать. Прекрасной Ундиной,
будто ниспосланной мне Луною, была Марколина115, которая, обратившись купальщицей,
должна была помочь мне обрести мужскую силу, в коей я столь нуждался. Тут сомневаться не
приходилось. Читатель увидит, как я пособил ей спуститься с небес. <…>
Послезавтра, как сели мы обедать, маркиза, улыбаясь, протянула мне длинное письмо,
которое этот подлец Пассано написал ей на прескверном французском – но что-то разобрать
было можно116. Он извел восемь страниц, дабы убедить ее, что я обманываю ее, и в
доказательство сей непреложной истины пересказал все как есть, не упуская ни малейших
обстоятельств, кои могли бы мне повредить. Еще он писал, что я приехал в Марсель с двумя
девицами, он не знал, где я держу их, но уж, конечно, я отправляюсь с ними спать каждую
ночь.
114 Женщина-гном, дух земли (так же как ундины – это духи воды).
116 Письма Пассано к г-же д’Юрфе найдены и опубликованы. Генуэзец, разоблачавший Казанову,
впоследствии сумел занять его место при маркизе. В 1768 году в Барселоне он из мести добился ареста
Казановы. (Прим. авт.)
Я спросил у маркизы, возвращая письмо, достало ли у нее терпения дочесть до конца, а
она отвечала, что ровно ничего не поняла, ибо пишет он на каком-то варварском наречии, да
и не старалась она понять – ибо ничего там не может быть, кроме измышлений, призванных
сбить ее с пути истинного в тот самый момент, когда ей никак нельзя от него отступать. Такая
ее осмотрительность весьма пришлась мне по душе, ибо я не хотел, чтобы она заподозрила
Ундину, одного взгляда на которую мне хватило бы, чтобы завести телесный свой механизм.
Пообедав и наскоро совершив все обряды, потребные для укрепления духа бедной моей
маркизы, я отправился к банкиру и выправил вексель на сто луидоров в Лионе на имя г-на
Боно, и отослал ему с уведомлением, что ему надлежит деньги эти выплатить Пассано в
обмен на мое письмо, кое Пассано должен предъявить для получения ста луидоров в тот
самый день, каковой будет означен в письме. Если он представит его после означенного дня,
то в уплате следует отказать.
Предприняв это, я написал Боно нижеследующее письмо, которое Пассано должен был
ему вручить:
«По предъявлению сего уплатите г-ну Пассано сто луидоров, если вам его представят
сегодня, 30 апреля 1763 года. По истечении этого срока распоряжение мое теряет силу».
С письмом в руке я вошел в комнату этого предателя, которому за час до того
скальпелем продырявили пах.
– Вы – предатель, – говорю я ему. – Г-жа д’Юрфе не стала читать ваше письмо, но я
прочел его. У вас есть выбор, но делайте его побыстрее, ибо я спешу. Либо вы немедленно
перебираетесь в больницу, нам тут таких болезней, как у вас, не надобно, либо через час
отправляетесь в Лион и едете без остановок, ибо даю я вам всего шестьдесят часов на сорок
перегонов. В Лионе вы немедля относите г-ну Боно сие письмо, и он по предъявлению его
уплатит вам сто луидоров – я вам их дарю; потом делайте что хотите, ибо у меня вы больше
не служите. Я вам дарю карету, что мы выкупили в Антибе, и вот еще двадцать пять
луидоров на дорогу. Выбирайте. Но учтите, что, если вы предпочтете больницу, я вам заплачу
лишь за месяц, ибо сей же час прогоняю вас со службы.
Поразмыслив немного, он объявляет, что поедет в Лион, хоть и рискуя жизнью, ибо
сильно болен. Тогда я позвал Клермона, чтоб он собрал его вещи и упредил трактирщика, что
постоялец съезжает, – пусть немедля пошлет за лошадьми. Потом дал я Клермону письмо к
Боно и двадцать пять луидоров, дабы он вручил их Пассано прямо перед отъездом, как
увидит, что тот сел в карету. Покончив с сим предприятием, я отправился к любимой. Мне
надо было о многом переговорить с Марколиной, в которую, я чувствовал, день ото дня все
сильнее влюблялся. Всякий день она твердила мне, что ей, чтобы быть совершенно
счастливой, еще бы понимать по-французски да иметь хотя тень надежды, что я возьму ее с
собой в Англию.
Я ей того не обещал, и мне становилось грустно при мысли, что придется расстаться с
сей девицей, исполненной любострастия и обходительности, которую врожденный
темперамент делал ненасытной в постели и за столом: она ела, как я, а пила еще больше. Она
от души обрадовалась, что я отделался от брата и от Пассано, и заклинала хоть изредка брать
ее в комедию, где ей льстило, что все непременно хотели знать, кто она такая, и сердились,
что я запрещаю им отвечать. Я обещал пойти с ней на следующей неделе.
– Ибо нынче, – сказал я, – я все дни напролет занят одной магической операцией, в коей
понадобится мне твоя помощь. Я одену тебя мальчиком, и в таком виде ты предстанешь
перед маркизой, с которой я проживаю, в назначенный мною час и вручишь ей письмо.
Достанет у тебя храбрости?
– Конечно. Ведь ты там будешь?
– Да. Она с тобой заговорит, но поелику по-французски ты не говоришь, то ответить не
сможешь и сойдешь за немого. Так в письме и будет сказано. Еще там будет написано, что ты
поможешь ей и мне в купальне; она примет твои услуги, и в тот час, как она велит, ты
разденешь ее догола, разденешься сама и разотрешь ее от носков до бедер, не более. Пока ты
в ванне будешь все это с ней проделывать, я скину одежду и крепко обниму маркизу, а ты
будешь на нас лишь смотреть. Когда я от нее отстранюсь, ты ласковыми ручками своими
омоешь любовные места ее и вытрешь насухо. Потом ты окажешь мне ту же услугу, и я
хорошенько обниму ее второй раз. После второго раза ты опять омоешь сперва ее, потом
меня и покроешь флорентийскими поцелуями117 инструмент, коим я недвусмысленно выкажу
ей свою нежность. Я обниму ее в третий раз, и тут ты послужишь нам, лаская обоих до конца
поединка. Тогда ты в последний раз совершишь омовение, вытрешь нас, оденешься,
возьмешь то, что она тебе даст, и вернешься сюда. Через час я приду к тебе.
– Я все сделаю, как ты хочешь, но знай, мне это будет стоить дорого.
– А мне? Я ведь буду хотеть целовать тебя, а не старуху, которую ты увидишь.
– Она и впрямь старуха?
– Скоро семьдесят стукнет118.
– Так много? Мне жаль тебя, бедняжка Джакометто. А после ты придешь, и мы будем
ужинать и спать вместе?
117 Bacio fiorentino (итал .), или french kiss – поцелуй языком.
119 Герцог Орлеанский – регент Франции (1715–1725), в молодости был любовником маркизы д’Юрфе.
(Прим. авт.)
чему только может научить венецианская школа. Вдруг обратилась она лесбиянкой и стала
принуждать меня ублажить Меркурия; но у меня все то ж: хоть молния и сверкает, гром
никак не грянет. Я видел, что труд мой уязвляет Ундину, видел, что Серамида мечтает
окончить поединок, длить его я больше не мог и решил обмануть ее второй раз агонией и
конвульсиями, а затем полной неподвижностью, неизбежным следствием потрясения, кое
Серамида сочла беспримерным, как она мне потом призналась.
Сделав вид, что пришел в себя, вошел я в ванну и совершил короткое омовение. Увидев,
что я начал одеваться, Марколина стала одевать и маркизу, влюбленно глядящую на нее.
Марколина скоро облачилась, и Серамида, вдохновленная своим Гением, сняла колье и
повесила его на шею прекрасной купальщице, каковая, поцеловав ее по-флорентийски,
убежала и спряталась в шкафу. Серамида спросила оракула, успешно ли свершилось деяние.
Испугавшись вопроса, я заставил его ответить, что солнечное Слово проникло в ее душу и
она родит в начале февраля себя самое, но только другого полу, а для того она должна сто
семь часов лежать в постели.
Исполнившись счастья, она сочла повеление отдыхать сто семь часов исполненным
божественной мудрости. Я поцеловал ее, сказав, что проведу ночь за городом, дабы забрать
остаток снадобий, оставшихся после свершения лунных обрядов, и обещал обедать с нею
назавтра.
Так как он хочет только свободы, так как деньги, удовольствия и женщины
ему нужны лишь на ближайший час, так как он не нуждается в длительности и
постоянстве, он может, смеясь, проходить мимо домашнего очага и собственности,
всегда связывающей.
Стефан Цвейг. «Три певца своей жизни. Казанова»
На пятый день по приезде в Берлин нанес я визит милорду маршалу, что после смерти
брата стал зваться Кейтом121. Последний раз я свиделся с ним в Лондоне, куда он приехал из
Шотландии, где вернули ему все титулы и поместья, конфискованные за то, что последовал
он за королем Яковом. Король Прусский, пользуясь своим влиянием, добился для него сей
121 Джордж Кейт (1693–1778) – шотландский дворянин, брат российского генерал-аншефа, гетмана
Малороссии, позднее прусского фельдмаршала Джеймса Кейта. После смерти королевы Анны высказался за
Стюарта, был подвергнут парламентом опале и заочно приговорен к смерти. Позднее в Берлине подружился с
Фридрихом Великим, литературные интересы которого он разделял.
милости. Он жил тогда в Берлине, почивая на лаврах и наслаждаясь покоем; и более в свои
восемьдесят лет ни во что не вмешивался.
Простой, как и прежде, в общении, он сказал, что рад вновь видеть меня, осведомился,
проездом ли я в Берлине или же думаю пожить здесь какое-то время. Он немного был
наслышан о моих злоключениях; я ответствовал, что охотно бы тут обосновался, ежели б
король приискал мне местечко, соответствующее скромным моим дарованиям, и решил бы
оставить меня при дворе. Но едва лишь попросил я его покровительства, он заявил, что более
навредит мне, чем поможет, ежели предуведомит обо мне короля. Последний, мня себя
великим знатоком человеческих душ, предпочитал сам судить о них и частенько распознавал
великие достоинства, где их никто другой не мог и предполагать, и наоборот. Маршал
посоветовал написать государю, что я мечтаю о чести беседовать с ним.
– Когда будете с ним говорить, можете невзначай сослаться на меня, и тогда, думаю, он
спросит у меня о вас, и мой ответ вам будет на пользу.
– Мне, человеку неизвестному, писать королю, не имея никакого на то повода! Я
никогда не решился бы на такой поступок.
– Уже то, что вы желаете с ним беседовать, и есть изрядный повод. В письме вы
должны лишь объявить о своем желании.
– Ужели он мне ответит?
– Не сомневайтесь. Он всем отвечает. Он напишет, где и в каком часу угодно ему будет
принять вас. Не медлите. Его Величество нынче в Сан-Суси122. Мне любопытно, как
сложится беседа ваша с монархом, который, как видите, не боится, когда ему навязывают
чужую волю.
Я не помедлил и дня. Я написал ему как можно проще, хотя и весьма почтительно. Я
спрашивал, где и когда я могу представиться Его Величеству, и, подписавшись
«Венецианец», указал адрес гостиницы, где проживал. Через день получил я письмо,
написанное секретарем, но подписанное «Федерик». Он писал, что король получил мое
письмо и велел известить меня, что будет в саду Сан-Суси в четыре часа.
Я являюсь к трем, одетый во все черное. Через узкую дверь вхожу во двор замка и не
вижу никого: ни часового, ни привратника, ни лакеев. Всюду полная тишина. Поднимаюсь по
небольшой лестнице, отворяю дверь и оказываюсь в картинной галерее. Человек,
оказавшийся смотрителем, предлагает показать ее, но я благодарю, сказав, что ожидаю
короля, написавшего мне, что будет в саду.
– А этот налог к какому разряду относите вы? Согласитесь, ведь сие тоже налог.
– Разумеется, Сир. Это превосходный налог, если король предназначает выигрыш для
содержания какого-нибудь полезного заведения.
– Но король может проиграть.
– В одном случае из десяти.
– Точен ли этот расчет?
– Точен, Сир, как все политические расчеты.
– Они часто ошибочны.
– Прошу меня простить, Ваше Величество. Они никогда не ошибочны, если только не
вмешается воля Божья.
– Возможно, я и соглашусь с вами насчет нравственных расчетов, но не нравится мне
ваша генуэзская лотерея. Я почитаю ее мошенничеством и не желал бы ее установления,
даже если б математически был я уверен, что никогда не проиграю.
– Ваше Величество рассуждает, как мудрец, ибо невежественный народ играет,
поддавшись обманчивой надежде.
После такового диалога, который, понятно, делает честь образу мыслей сего великого
государя, он чуток дал лиха, но я не растерялся. Пройдя под своды колоннады, он
останавливается, оглядывает меня сверху вниз и снизу доверху и, поразмыслив, изрекает:
– А вы красивый мужчина.
– Возможно ли, Сир, что после столь долгой беседы на ученые темы Ваше Величество
обнаружило во мне малую тень достоинств, коими славны лишь ваши гренадеры?
Ласково улыбнувшись, он сказал, что, коль скоро лорд-маршал Кейт меня знает, он с
ним обо мне поговорит, и с самым милостивым видом приподнял на прощание шляпу, с
каковой никогда не расставался.
Дня через три или четыре лорд-маршал сообщил мне добрую весть, что я понравился
королю и он сказал, что подумает, какое занятие мне можно приискать. Мне было весьма
любопытно, что за место он мне доставит, я никуда не спешил и решился ждать. <…> Погода
стояла прекрасная, и прогулка по парку помогала с приятствием коротать день.
Вскоре Кальзабиджи получил от государя дозволение проводить лотерею от любого
имени и лишь уплачивать ему вперед шесть тысяч экю с каждого тиража. Тот немедля
открыл лотерейные конторы, бесстыдно уведомив публику, что проводит лотерею на его счет.
Дела его пошли. Хоть и запятнал он свое имя, но все же это не помешало людям играть, и
такой был ажиотаж, что сбор принес ему доход почти в сто тысяч экю, с помощью коих
уплатил он добрую часть долгов; еще забрал он у своей любовницы обязательство на десять
тысяч экю, вернув ей наличными. Жид Эфраим взял капитал на хранение, уплачивая ей
шесть процентов годовых.
После сего удачного тиража Кальзабиджи нетрудно было найти поручителей на
миллион, поделенный на тысячу паев, и лотерея благополучно шла своим чередом еще два
или три года, но под конец сей муж все-таки обанкротился и отправился умирать в Италию.
Любовница его вышла замуж и воротилась в Париж.
В ту пору герцогиня Брауншвейгская, сестра короля, пожаловала к нему с визитом
вместе с дочерью, на которой через год женился кронпринц. По этому случаю король прибыл
в Берлин, и в ее честь в маленьком театре Шарлотенбурга была представлена итальянская
опера. Я видел в тот день короля Прусского, одетого в придворный наряд: люстриновый
камзол, расшитый золотыми позументами, и черные чулки. Выглядел он весьма комично. Он
вошел в зрительную залу, держа шляпу под мышкой и ведя под руку сестру; все взоры были
обращены на него, одни старики могли вспомнить, что видели его на людях без мундира и
сапог.
На сем спектакле я был изрядно удивлен, увидав, что танцует знаменитая Дени. Я не
знал, что она состоит на службе у короля, и, пользуясь правом давнишнего знакомства, решил
завтра же отправиться к ней с визитом в Берлин.
Когда мне было двенадцать лет, матушка моя должна была ехать в Саксонию и отослала
меня на несколько дней в Венецию с моим добрейшим доктором Гоцци. Мы пошли в театр, и
более всего удивила меня там восьмилетняя девчушка, которая в конце представления с
невероятной грацией танцевала менуэт. Девочка, дочь актера, игравшего Панталоне, так меня
пленила, что я потом зашел в уборную, где она переодевалась, чтобы выразить ей мое
восхищение. Я был в сутане, и она удивилась, когда отец велел ей встать, чтоб я мог
поцеловать ее. Она повиновалась с превеликим изяществом, а я был весьма неловок. Радость
столь меня переполняла, что не мог я удержаться и, взяв из рук стоявшей там торговки
украшениями колечко, приглянувшееся девочке, но бывшее слишком для нее дорогим,
преподнес его ей. Тогда, сияя от благодарности, подошла она, чтоб снова поцеловать меня. Я
дал торговке цехин за кольцо и воротился к доктору, ждавшему меня в ложе.
На душе у меня было прескверно, ибо цехин тот принадлежал ему, моему дорогому
наставнику, и я, хотя и чувствовал себя бесповоротно влюбленным в хорошенькую дочку
Панталоне, еще сильнее чувствовал, что поступил глупо во всех отношениях: во-первых,
потому, что распорядился деньгами, мне не принадлежащими, во-вторых, потому, что
потратил их как простофиля, получив один лишь поцелуй.
Поелику назавтра надлежало мне держать отчет о деньгах перед доктором, и не зная,
где занять цехин, всю ночь я не мог уснуть; назавтра все открылось, и матушка сама дала
цехин моему учителю; но мне до сих пор смешно вспомнить, как я сгорал тогда от стыда. Та
же самая торговка, что продала мне в театре кольцо, заявилась как-то к нам домой, когда все
сидели за столом. Показав украшения, каковые все сочли чрезмерно дорогими, она стала
меня нахваливать, сказав, что я не счел дорогим колечко, кое преподнес Панталончине. Сего
было достаточно, чтобы мне был устроен допрос с пристрастием. Я думал прекратить
дознание, сказав, что одна любовь была причиной моего проступка, и уверяя матушку, что
таковой случился в первый и последний раз. При слове любовь все лишь засмеялись и
принялись так жестоко надо мной насмехаться, что я твердо решил, что такого никогда
больше не повторится, но всякий раз горько вздыхал, вспоминая о малышке Дзанетте; ее так
назвали в честь моей матери, ее крестной.
Дав мне цехин, матушка спросила, не пригласить ли ее на ужин, но бабушка
воспротивилась, и я был ей благодарен. На другой день я возвратился со своим наставником
в Падую, где Беттина без труда заставила меня позабыть Панталончину.
С того времени и до встречи в Шарлотенбурге я ее более не видал. Минуло двадцать
семь лет. Ей должно быть теперь тридцать пять. Если б мне не сказали имени, я б ее не узнал,
ибо в восемь лет черты лица еще определяются. Мне не терпелось увидеть ее наедине,
узнать, помнит ли она ту историю, ибо я почитал невероятным, чтобы она сумела меня
признать. Я поинтересовался, с ней ли муж ее Дени, и мне ответили, что король принудил его
уехать, ибо он дурно с ней обходился.
Итак, на другой день еду к ней, велю доложить, и она вежливо меня принимает, заметив
все же, что не припомнит, чтобы она имела счастье видеть меня раньше.
И тогда я мало-помалу пробудил в ней жгучее любопытство, рассказывая о ее семье,
детстве, о том, как она, танцуя менуэт, завораживала Венецию; она прервала меня, сказав, что
ей было тогда всего шесть лет, и я отвечал, что, может даже и меньше, ибо мне было всего
десять, когда я влюбился в нее.
– Я еще вам не говорил, но я никогда не мог забыть, как вы, повинуясь отцу, поцеловали
меня в награду за мой скромный подарок.
– Ах, молчите! Вы подарили мне кольцо. Вы были в сутане. И я тоже часто вспоминала
вас. Неужели это вы?
– Это я.
– Я так счастлива! Но я не узнаю вас, быть того не может, что вы узнали меня!
– Не может; если б мне не сказали ваше имя, я б не вспомнил вас.
– За двадцать лет, мой друг, внешность может измениться до неузнаваемости.
– Скажите лучше, в шесть лет внешность еще не складывается.
– Так значит, вы можете засвидетельствовать, что мне всего двадцать шесть; а злые
языки набавляют мне лишний десяток.
– Пусть их говорят что угодно. Вы в самом расцвете лет, вы созданы для любви;
я почитаю себя счастливейшим из всех мужчин, что могу наконец признаться, что вы были
первой, кто зажег в моей душе огонь страстей.
Тут мы оба расчувствовались; но опыт научил нас, что на том надобно остановиться и
повременить.
Дени, еще красивая, молодая, благоухающая, убавляла себе десять лет; она знала, что я
это знаю, и все одно требовала от меня подтверждений; она бы меня возненавидела, если б я,
как последний глупец, решился отстаивать правду, известную ей ничуть не хуже, чем мне. Ее
не заботило, что я о ней подумаю, это было мое дело. Быть может, она полагала, что я должен
быть ей признателен, что столь извинительной ложью она позволяла и мне сбросить десяток
лет, и объявляла, что при случае готова сие засвидетельствовать. Мне это было безразлично.
Убавлять возраст – удел актрис, ибо им ведомо, что, невзирая на их талант, стоит им
постареть, публика к ним охладевает.
С такой великолепной искренностью открыла она мне свою слабость, что я почел это
добрым знамением и не сомневался, что она благосклонно отнесется к моим воздыханиям и
не заставит понапрасну страдать. Она показала мне свой дом, и, видя, в какой роскоши она
живет, я осведомился, есть ли у нее сердечный друг; она отвечала с улыбкой, что весь Берлин
в том убежден, но что люди ошибаются: он скорей заменяет ей отца, нежели любовника.
– Но вы достойны истинного возлюбленного, мне не верится, что у вас его нет.
– Уверяю вас, меня это не заботит. Я подвержена судорогам, составляющим несчастье
моей жизни. Я хотела поехать на воды в Теплице, где, как меня уверяли, я от них вылечусь,
но король не дозволил; на следующий год уж я поеду наверняка.
Она видела мой пыл и, казалось, была довольна моей сдержанностью; я спросил, не
будут ли ей в тягость частые мои посещения. Она со смехом отвечала, что, если я не против,
она назовется моей племянницей или кузиной. На что я всерьез возразил, что это вполне
вероятно, и она, возможно, мне сестра. Обсуждая это, заговорили мы о дружеских чувствах,
каковые отец ее всегда питал к моей матери, и незаметно перешли к ласкам, для
родственников вовсе не запретным. Я откланялся, когда почувствовал, что скоро зайду
слишком далеко. Провожая меня до лестницы, она спросила, не желаю ли я завтра отобедать
у нее. Я с благодарностью согласился.
Разгоряченный, возвращался я в гостиницу, размышляя о совпадениях, и порешил в
итоге, что я в долгу перед божественным провидением, ибо должен признать, что родился
под счастливой звездой.
На другой день я приехал к Дени, когда все ее гости уже собрались. Первым выскочил
мне навстречу и расцеловал меня юный танцовщик по имени Обри, которого знавал я в
Париже статистом в опере, а потом в Венеции – первым «серьезным» танцовщиком,
прославившимся тем, что стал он любовником одной из первых дам города и любимчиком ее
мужа, каковой иначе не простил бы жене, что она осмелилась соперничать с ним. Обри играл
один против двоих, и дошло до того, что он спал между ними. Государственные инквизиторы
с началом Великого поста выслали его в Триест. И вот, десять лет спустя встречаю я его у
Дени, и он представляет мне свою супругу, тоже танцовщицу, по имени Сантина, на которой
женился он в Петербурге, откуда они возвращались, чтоб провести зиму в Париже.
Поздравив Обри, вижу я, как ко мне подходит какой-то толстяк и объявляет, что мы дружны
вот уже двадцать пять лет, но тогда были так молоды, что не признаем друг друга.
– Мы познакомились в Падуе, – говорит он, – у доктора Гоцци, я Джузеппе да Лольо.
– Как же, помню. Вы были на службе у российской императрицы и славились как
искусный виолончелист.
– Именно так. Нынче я возвращаюсь на родину, дабы более не покидать ее; и позвольте
представить вам мою жену. Родилась она в Петербурге, это единственная дочь знаменитого
учителя музыки, скрипача Мадониса. Через неделю я буду в Дрездене, где рад буду обнять
г-жу Казанову, вашу матушку.
Я счастлив был оказаться в столь приятном обществе, но видел, что воспоминания
двадцатипятилетней давности не по душе моей красавице г-же Дени. Переведя разговор на
события в Петербурге, кои возвели на трон Екатерину Великую, да Лольо открыл нам, что
был отчасти замешан в заговоре и почел за лучшее попроситься в отставку; впрочем, он
довольно разбогател, чтобы провести остаток жизни на родине, ни от кого не завися.
Тогда Дени поведала, что десять или двенадцать дней назад ей представили некоего
пьемонтца по имени Одар, каковой также покинул Петербург, после того как свил нить всего
заговора. Государыня императрица велела ему уехать, наградив сотней тысяч рублей.
Сей господин отправился в Пьемонт приобресть себе землю, рассчитывая жить долго,
богато и покойно – было ему от силы сорок пять лет, – но выбрал дурное место. Два или три
года спустя в спальню влетела молния и убила его. Если удар этот направила рука невидимая
и всемогущая, то, конечно, не рука ангела-хранителя российской империи, решившего
отмстить за смерть императора Петра III, ибо если б сей несчастный государь жил и правил,
он причинил бы тысячи бедствий.
Екатерина, жена его, отослала, щедро наградив, всех чужеземцев, что помогли ей
избавиться от супруга, бывшего врагом ей, сыну ее и всему русскому народу;
и отблагодарила всех русских, способствовавших восхождению ее на престол. Она отправила
путешествовать всех вельмож, коим сей переворот пришелся не по нраву.
Именно да Лольо и добрая его жена присоветовали мне отправиться в Россию, ежели
король Прусский не предложит мне подходящего занятия. Они уверяли меня, что там я
составлю себе состояние, и дали превосходные рекомендательные письма.
После отъезда их из Берлина я добился благосклонности Дени. Сблизились мы
однажды вечером, когда у нее случились судороги, продолжавшиеся в течение всей ночи. Я
провел эту ночь у ее изголовья и утром был вознагражден за двадцатишестилетнее ожидание.
Любовная наша связь длилась до моего отъезда из Берлина. Через шесть лет она
возобновилась во Флоренции, о чем я расскажу в своем месте.
Через несколько дней после отъезда супругов да Лольо она любезно вызвалась
сопроводить меня в Потсдам, чтоб показать все, достойное обозрения. Поведение наше
трудно было назвать предосудительным, ибо она всем рассказала, что я ее дядя, а я ее всюду
называл любезной племянницей. Ее друг генерал на сей счет подозрений не имел, или
попросту иметь не желал.
В Потсдаме мы видели, как король задал на плацу смотр своему первому батальону, где
у каждого солдата в кармане мундира лежали золотые часы. Так король вознаградил отвагу, с
каковой они покорили его, как Цезарь в Вифинии покорил Никомеда 123. Тайны из этого не
делали.
Через пять или шесть недель после краткой беседы моей со славным монархом
лорд-маршал сказал, что король предлагает мне место наставника в новом кадетском корпусе
для молодых дворян из Померании, недавно им учрежденном. Числом их было пятнадцать, и
он желал дать им пятерых наставников, из чего выходило, что каждый наставник получал
троих, да еще шестьсот экю жалования, и столоваться мог с учениками. То бишь шестьсот
экю, назначенные счастливому наставнику, можно было тратить лишь на одежду. У него не
было других обязанностей, кроме как всюду сопровождать воспитанников и особливо при
дворе в дни празднеств, облачившись в мундир с позументами. Мне надлежало как можно
скорее решиться, ибо четверо уже прибыли, а государь ждать не любил. Я спросил милорда,
где помещается корпус, дабы осмотреть место, и обещал дать ответ не позже, чем
послезавтра.
123 Намек на исторический факт, рассказанный Светонием: Юлий Цезарь, тогда еще девятнадцатилетний
юноша, уехал из Рима, чтобы присоединиться к штабу Марка Минуция Терма в Азии с целью обучения
военному делу. Терм отправил Цезаря доставить флот от царя Вифинии Никомеда IV. Цезарь надолго
задержался при царском дворе, и поэтому поползли слухи о его сексуальной связи с царем.
124 Фаворитка короля, впавшая в немилость из-за связи с сыном канцлера Кокцея. (Прим. авт.)
Таковы были две беседы мои с великим монархом, коего я более не видал.
Распрощавшись со знакомыми и получив от барона Трейдена письмо к г-ну Кайзерлингу,
великому канцлеру Митавы, и еще одно, к г-же герцогине, я провел последний вечер с милой
Дени, купившей у меня почтовую коляску. Я отправился с двумя сотнями дукатов в кармане,
которых хватило бы до конца поездки, если б я не оставил половину в Данциге на разудалой
пирушке с молодыми купцами. Незадача эта не позволила подольше задержаться в
Кенигсберге, где у меня были рекомендации к губернатору, фельдмаршалу Левальду. Я
только на день остановился, чтоб иметь честь пообедать с сим любезным старцем, каковой
дал мне письмо в Ригу к генералу Воейкову.
У меня было довольно денег, чтоб пожаловать в Митаву 127 знатным господином, и,
наняв четырехместную карету, запряженную шестеркой лошадей, я в три дня доехал до
Мемеля128 вместе с Ламбером, каковой проспал в течение всего пути. В гостинице повстречал
я одну скрипачку по имени Бергонци; она принялась оказывать мне знаки внимания, уверяя,
что я был в нее влюблен, когда я был еще молодым аббатом. Обстоятельства, кои она
поведала, делали историю вполне правдоподобной, но я никак не мог вспомнить ее лица. Я
вновь увиделся с ней шесть лет спустя во Флоренции; это случилось в ту пору, когда вновь
повстречал я Дени, жившую у нее.
На другой день, как мы отъехали от Мемеля, ближе к полудню, увидел я прямо среди
дороги одиноко стоящего господина, в каковом я тотчас распознал жида. Господин сей
подошел и заявил мне, что я въехал на участок земли, принадлежащий Польше, и что мне
надлежит заплатить пошлину за товары, что я везу. Я тут возражаю, что никаких товаров со
мной нет, тогда он объявляет, что должен учинить досмотр. Я говорю, что он спятил, и
приказываю кучеру трогать. Жид хватает лошадей под уздцы, кучер не смеет отхлестать
негодяя, и тогда я выхожу с тростью в одной руке и пистолетом в другой и принимаюсь
колотить его; тот удирает. Во время сей стычки спутник мой даже не потрудился покинуть
карету. Он сказал, что не хотел, чтобы жид мог сказать потом, что нас было двое против
одного.
Через два дня после сего происшествия приехал я в Митаву и остановился напротив
замка129. В кошельке у меня осталось три дуката.
Наутро в девять часов я отправился к г-ну Кайзерлингу, каковой, прочитав письмо от
барона Трейдена, немедля представил меня своей супруге и откланялся, сказав, что поедет ко
двору, дабы отвезти г-же герцогине письмо от ее брата.
129 Митавский или Елгавский дворец – крупнейший по размерам барочный дворец Прибалтики,
построенный в XVIII веке по проекту Б. Растрелли как парадная городская резиденция герцогов Курляндии.
Через полчаса явился камергер, дабы приветствовать меня от имени Его Высочества;
еще он сказал, что на предстоящий бал-маскарад я могу прийти в домино. Его нетрудно
сыскать у жидов.
– Сперва был объявлен бал, – сказал он мне, – но потом велели известить дворянство,
что будет маскарад, поелику иностранец, бывший проездом в Митаву, отослал свой багаж
вперед.
Я выказал сожаление, что явился невольной причиной сей перемены, но он уверил, что,
напротив, всем по нраву более бал-маскарад, поелику там много позволено. Назвав час, он
откланялся.
В России прусские деньги хождения не имели, и вот явился ко мне один жид
осведомиться, не осталось ли у меня фридрихсталеров, предлагая обменять их на дукаты без
какого-либо урона для меня. Я ответствовал, что у меня одни дукаты, он сказал, что сие ему
известно, как и то, что я отдаю их задаром. Я не понял, что он замышляет, а он продолжил,
что готов ссудить двести дукатов, а я возвращу их ему рублями в Петербурге. Немало
удивленный услужливостью сего мужа, я сказал, что с меня довольно будет ста, и он сей же
час мне их отсчитал. Я выдал ему вексель на имя банкира Деметрио Папанелополо, к коему у
меня было письмо от да Лольо. Он поблагодарил и ушел, обещав прислать домино. Ламбер
побежал ему вслед, чтоб приказать еще и чулки. Вернувшись, он поведал, что жид рассказал
хозяину о моей расточительности: дескать, горничная г-жи Кайзерлинг получила от меня три
дуката.
Итак, ничто в мире не бывает ни просто, ни трудно само по себе, а зависит единственно
от наших деяний и капризов фортуны. Я ни гроша бы не сыскал в Митаве, не совершив
безумного подношения из трех дукатов. Это было просто чудо, что девица тут же все
разболтала, а жид, дабы заработать на обмене, поспешил предлагать дукаты знатному
господину, швыряющему их на ветер.
Я велел к назначенному часу доставить меня ко двору, где сперва г-н Кайзерлинг
представил меня герцогине, а та представила меня герцогу, знаменитому Бирону или Бирену,
который был некогда фаворитом императрицы Анны Иоанновны и регентом Российским
после ее смерти, а затем сослан на двадцать лет в Сибирь. Росту он был шести футов, и
видно было, что был он некогда красив, но старость съедает красоту. Два дня спустя я имел с
ним долгую беседу.
Бал начался через четверть часа после моего прибытия. Открывался он полонезом, и
герцогиня почла за долг оказать мне, как иностранцу, честь танцевать с ней. Полонез я
танцевать не умел, но он настолько прост, что любой, не учась, сумеет его танцевать. Это
настоящая процессия, состоящая из множества пар, первая из которых ведет, и надо лишь
повторять за ней туры направо или налево. Несмотря на однообразие па и движений рук,
танец дозволяет паре выказать свое изящество. Это самый величественный и самый простой
из танцев, где любой гость может явить себя во всем блеске.
После полонеза танцевали менуэты, и одна дама, скорее старая, чем молодая, спросила,
умею ли я танцевать «любезного победителя»130. Я отвечал «да», ничуть не удивившись
желанию дамы, ибо она, по всему видать, великолепно танцевала его в молодые годы. Со
времен Регентства его более не танцуют. Все юные барышни были в восторге.
Через два дня представил я герцогу свои замечания, за которые он умел выказать мне
величайшую признательность, и распрощался, поблагодарив за оказанную честь. Он заявил,
что велит отвезти меня в Ригу в одной из своих карет и даст письмо к сыну своему, принцу
Карлу, что стоял там гарнизоном. Умудренный опытом старец спросил, угодно ли мне
получить в подарок перстень или его стоимость деньгами. Я отвечал ему, что от такого
государя как он я бы предпочел деньги, хотя с меня достало бы просто удостоиться чести
поцеловать ему руку. Тогда дал он мне записку для казначея с предписанием уплатить по
предъявлению оной четыреста альбрехтталеров. Я получил их голландскими дукатами,
отчеканенными в Митаве. Альбрехтталер стоит полдуката. Я отправился поцеловать руку
г-же герцогине и во второй раз пообедал с г-ном Кайзерлингом.
Наутро знакомый мне молодой камергер доставил мне письмо от герцога к сыну и
пожелал счастливого пути, упредив, что придворная карета, на коей отправлюсь я в Ригу,
ждет меня у ворот гостиницы.
Глава 6
Россия
Но на другой день к полудню всех охватила тревога, когда узнали, что в Петербурге
едва не случилась революция. Из Шлиссельбургской крепости попытались силой освободить
несчастного Иоанна, еще в колыбели провозглашенного императором и лишенного престола
Елизаветой Петровной. Два офицера из крепостной охраны, коим был вверен царственный
узник, убили невинного императора, чтоб воспрепятствовать похищению его, и схватили
смельчака, решившегося на столь отчаянный поступок, который мог бы вознести его на
вершину судьбы в случае счастливого исхода. Мученическая смерть императора произвела
такое волнение в городе, что осмотрительный Панин, опасаясь бунта, стал немедля слать
гонца за гонцом, дабы известить государыню, что ей надобно быть в столице. По той
причине Екатерина покинула Митаву через сутки после приезда и вместо того, чтобы ехать в
Варшаву, поспешила в Петербург, где, впрочем, к тому моменту все стихло. Повинуясь
государственным интересам, она наградила убийц несчастного императора и велела отрубить
голову честолюбцу, который, желая возвыситься, покушался свергнуть ее.
То, что, как говорят, она была заодно с убийцами, – чистая клевета. Сердце ее было хоть
и холодным, но не жестким. Когда я увидал ее в Риге, ей было тридцать пять лет, из них вот
уже два она была на троне. Красавицей она не была, но по праву нравилась всем, кто знал ее:
высокая131, хорошего сложения, приветливая, обходительная и, главное, всегда спокойная. <…
>
Я покинул Ригу 15 декабря в жестокий мороз, но я его даже не почувствовал. Едучи
день и ночь и не покидая дормеза, добрался я за шестьдесят часов. Быстрота сия проистекала
оттого, что в Риге я оплатил наперед все перемены, выправив подорожную у губернатора
Ливонии маршала Брауна. Путь этот примерно равен дороге от Парижа до Лиона, ибо
французская миля равна примерно четырем верстам с четвертью. <…>
Молодой Ламбер, лежавший рядом со мной в дормезе, только и делал, что ел, пил и
спал и ни слова не проронил, ибо ни о чем другом, кроме как о математике, что не много
меня занимала, говорить не умел, да к тому же еще и заикался. Не изрекал он ни шутки, ни
жалобы, ни единого замечания, ни одобрительного, ни критического, о том, что видели мы в
пути; он был скучен и глуп, оттого-то имел он такую счастливую особенность никогда не
скучать. В Риге, где я никому его не представил, ибо был он непрезентабелен, он ничего
другого не делал, кроме как ходил в залу к учителю фехтования, или еще свел знакомство с
местными бездельниками и ходил с ними в кабак накачиваться пивом; не знаю, как
умудрялся он делать сие с небольшими своими деньгами.
За всю недолгую дорогу от Риги до Петербурга я только раз задержался на полчаса в
Нарве, где надо было предъявить паспорт, какового у меня не было. Я объявил губернатору,
что, будучи венецианцем и путешествуя для собственного удовольствия, я никогда не имел
нужды в паспорте, ибо моя республика ни с какой державой не воюет, а российского
посланника в Венеции нет132.
– Ежели ваше превосходительство, – сказал я, – усматривает какие-либо препятствия, я
готов воротиться назад, но я пожалуюсь маршалу Брауну, каковой выписал мне подорожную,
зная, что никакого паспорта у меня нет.
Сей губернатор чуть поразмыслил и выдал мне нечто вроде паспорта, – он до сих пор у
меня хранится, – и с ним я въехал в Петербург: никто его у меня не спросил и даже не
заглянул в карету. От Копорья до Петербурга нет никаких мест, чтоб пообедать или
переночевать, кроме как в частных домах, а не на станции. Край этот пустынный, и даже
по-русски здесь не разумеют. Это Ингерманландия, и говорят здесь на особом языке, ни на
один другой не похожем. Крестьяне сей губернии развлекаются тем, что тащут что придется
у проезжающих, стоит лишь оставить карету на миг без присмотра.
Я въехал в Петербург вместе с первыми лучами солнца, позолотившими небосвод.
Поелику то был день зимнего солнцестояния и я видел его восход над бескрайней равниной
ровно в девять часов двадцать четыре минуты, то могу уверить читателя, что самая долгая
ночь в тех краях длится восемнадцать часов и три четверти.
Остановился я на большой и красивой улице, что называется Миллионная. Мне сдали
недорого две хорошие комнаты, в коих не было вовсе мебели, но мне немедля принесли две
кровати, четыре стула и два столика. Едва увидал я громадные печи, стоящие всюду, подумал
было, что нужно извести уйму дров, чтоб их протопить, – отнюдь; в России самые лучшие
мастера класть печи, как в Венеции – лучшие мастера устроить водоем или источник. В
летнюю пору исследовал я нутро квадратной печи высотой в двенадцать футов и шириной в
131 Когда Казанова лично встретится с Екатериной, он запишет, что была она среднего роста.
132 Русские посланники были в Венеции лишь до 1724 года. (Прим. авт.)
шесть, что была в углу большой залы.
Я осмотрел ее от топки, где сжигали поленья, до самого верху, где начинался рукав, по
коему дым шел в трубу; так вот, я увидал печные обороты, что, извиваясь, поднимаются
вверх. Печи эти целый день сохраняют тепло в комнате, кою обогревают, благодаря
отверстию наверху у основания рукава, каковое слуга закрывает, потянув за веревочку, как
только убедится, что весь дым от дров вышел. Как только через маленькое оконце внизу печи
он видит, что все дрова стали углями, он преграждает ход теплу и вверху, и внизу. Крайне
редко печь топят два раза в день, разве что у вельмож, где слугам запрещено закрывать
заслонку. И вот какова причина мудрого сего запрета.
Если случится хозяину, пришедши домой уставшим с охоты или с дороги, приказать
истопить ему перед сном печь, а слуга по оплошности или второпях закроет заслонку, когда
еще не весь дым вышел, спящий не проснется более. Стеная и не открыв глаз, отдаст он Богу
душу через три или четыре часа. Утром входят в комнату, чуют угарный дух, видят
покойника, открывают поддувало внизу, оттуда вырывается облако дыма, тотчас
заполняющего залу, распахивают двери и окна, но хозяина уже не воротить; тщетно ищут
всюду слугу, но тот уже ударился в бега, его непременно находят, с легкостью удивительной,
и без разговоров вешают, хоть он и божится, что не имел злого умысла. Средство верное, ибо
без сего мудрого установления любой слуга мог бы безнаказанно отравить своего господина.
Уговорившись, сколько причитается с меня за дрова и стол, и найдя цену весьма
умеренной (чего уж нет более, все так же дорого, как в Лондоне 133), я купил комод и большой
стол, чтоб на нем писать и разложить бумаги и книги.
Я обнаружил, что в Петербурге все, кроме простонародья, говорят на немецком языке 134,
я с трудом понимал его, но мог изъясниться. Сразу после обеда хозяин сообщил, что при
дворе дают бал-маскарад, бесплатно, на пять тысяч человек. Длился он шестьдесят часов.
Была это суббота. Хозяин дает мне требуемый билет, каковой надо было лишь показать у
ворот императорского дворца135. Я решаю идти: у меня ведь есть домино, что купил я в
Митаве. Я посылаю за маской, и носильщики доставляют меня ко двору, где я вижу великое
множество людей, танцующих в комнатах, под звуки различных оркестров. Я обхожу
133 Зачеркнуто, исправлено на: «в Париже». (Прим. авт.)
134 Важное наблюдение, оспаривающее расхожее мнение о русской галломании в XVIII веке. Правда, среди
аристократов, с которыми встречался Казанова, многие говорили по-французски (Чернышев, Нарышкин,
Елагин, Зиновьев, Олсуфьев, Панин, Дашкова и сама Екатерина).
135 Это был новый Зимний дворец на Неве, построенный в 1753–1762 годах, на месте бывшего Зимнего
дворца. Эрмитажный театр Казанова еще не видел.
комнаты, вижу буфетные, где любой может утолить голод или жажду. Вижу всюду веселие,
непринужденность, роскошь, обилие свечей, от коих было светло, как днем, во всех уголках,
куда б я ни заглядывал. Все кажется мне пышным, великолепным и достойным восхищения.
Три или четыре часа проходят незаметно. Я слышу, как рядом какая-то маска говорит соседу:
– Вон, верно, государыня; она думает, что ее никто не признает, но рядом тотчас
увидишь Григория Григорьевича Орлова: ему велено следовать за нею поодаль; его домино
стоит подороже десяти копеек, не то что на ней.
Я следую за ней и убеждаюсь сам, ибо слышу голоса сотен масок, повторяющих то же и
делающих вид, что не узнают ее. Те, кто взаправду не признал государыню, натыкались на
нее, пробираясь сквозь толпу; и я воображал, как должна она быть довольна, уверившись, что
никто ее не узнает. Я видел, как частенько подсаживалась она к людям, беседующим промеж
собой по-русски и, быть может, говорившим о ней. Так она рисковала услыхать нечто
неприятное, но взамен получала редкостную возможность узнать правду, не льстя себя
надеждой услыхать ее из уст тех, кто обхаживал ее без маски. Я видел издали маску, которую
окрестили Орловым: он не терял ее из виду; а его все признавали по высокому росту и всегда
склоненной голове.
Я вхожу в залу, где танцуют кадриль, и с удовольствием вижу, что танцуют ее изрядно,
на французский манер, но меня отвлекает вошедший в залу мужчина, одетый венецианцем, –
баута136, черный плащ, белая маска, заломленная шляпа. Я уверяюсь, что он и впрямь
венецианец: чужеземцу никогда не одеться, как мы. По случайности он становится
посмотреть на кадриль рядом со мной. Мне взбрело на ум обратиться к нему по-французски;
я говорю, что видел в Европе многих людей, одетых венецианцами, но его наряд настолько
хорош, что я готов принять его за венецианца.
– А я и вправду из Венеции.
– Я тоже.
– Я не шучу.
– Я еще меньше.
– Тогда перейдем на венецианский.
– Начните, я отвечу.
Он начинает разговор, и по слову «Sabato», «суббота», я понимаю, что он не из
Венеции.
– Вы, – говорю, – из Венето, но не из столицы, иначе сказали бы «Sabo».
– Так и есть, а, судя по вашему выговору, вы действительно из столицы. Я полагал, что
в Петербурге нет другого венецианца, кроме Бернарди.
– Всякий может ошибиться.
– Я граф Вольпати из Тревизо.
– Скажите мне ваш адрес, я назову свое имя у вас, здесь я этого сделать не могу137.
– Извольте.
137 В России Казанова путешествовал под именем графа Фарусси, но, чтобы быть узнанным Вольпати,
должен был назвать свое истинное имя; не стоит забывать, что Казанова прославился в Венеции после своего
побега из тюрьмы Пьомби. (Прим. авт.)
Я покидаю его; спустя два или три часа меня привлекает девица, одетая в домино,
окруженная толпой масок, она говорит тоненьким голоском на парижский лад, как на балу в
Опере. Я не признаю ее по голосу, но по речам уверяюсь, что эта маска хорошая моя
знакомая, ибо непрестанно слышу словечки и обороты, что я ввел в моду в парижских домах:
«О! Хорошенькое дело! Дорогуша!»
Обилие подобных фраз моего собственного изготовления пробуждает во мне
любопытство. Я молча стою рядом и терпеливо жду, когда она снимет маску, чтоб украдкой
увидать ее лицо, и через час мне это удается. Пришла ей охота высморкаться, и с удивлением
узнал я Баре, чулочницу с улицы Сент-Оноре, на чьей свадьбе в особняке Эльбефов я гулял
семь лет назад. Какими судьбами в Петербурге? Угасшая страсть пробуждается во мне, я
подхожу и этаким фальцетом говорю, что я ее друг из особняка Эльбефов.
Услышав сие слово, она замолкает, не зная, что отвечать. Я говорю ей на ухо: Жильбер,
Баре: имена сии могла знать только она и один ее возлюбленный; в ней пробуждается
любопытство, она говорит со мной одним. Я напоминаю ей об улице Прувер, она понимает,
что мне все про нее известно, поднимается, покидает окружавших ее и принимается
прогуливаться со мной, заклиная назвать себя, когда я говорю, что имел счастье быть ее
возлюбленным. Она умоляет никому не сказывать то, что знаю о ней, говорит, что уехала из
Парижа с г-ном де л’Англадом, советником руанского Парламента, коего она вскоре покинула
ради директора комической оперы, каковой взял ее с собой в Петербург как актрису, что зовут
ее теперь Ланглад, а содержит ее граф Ржевский, польский посол.
– Но кто вы?
Уверившись, что она не сможет отказать мне в визитах с глазу на глаз, я открыл лицо.
Узнав меня, она безумно обрадовалась и сказала, что меня привел в Петербург ее
ангел-хранитель, ибо Ржевскому надобно возвращаться в Польшу, а только такому человеку,
как я, она могла довериться, дабы покинуть Россию, каковую терпеть не может, где
принуждена заниматься ремеслом, для коего не создана, ибо не умела ни представлять, ни
петь. Она сказала мне адрес и час, и я оставил ее веселиться на балу, чрезвычайно
обрадованный встречей.
Для Казановы и деньги и известность были лишь средством Целью его была
любовь Женщины наполняли его жизнь, и женщины составляют предмет всех его
рассказов.
П. П. Муратов. «Образы Италии»
Я отправился в буфетную, где отменно поел и выпил, затем вновь воротился в толпу,
где увидал, что Ланглад беседует с Вольпати. Он видел ее со мной и захотел вызнать мое
имя, но, храня тайну, как я велел, она отвечала, что я ее муж, и так же она меня подозвала. Я
подошел, и она сказала, что человек в маске не поверил этой правде. Признание юной
сумасбродки было из тех, что делают на балах. Проведши там немало часов, я решил
воротиться в гостиницу, сел в портшез и отправился спать, намереваясь наутро пойти к
мессе. Отправляли службу в католическом храме длиннобородые монахи-францисканцы.
Поспав как следует, я открываю глаза и удивляюсь, что еще не рассвело.
Поворачиваюсь на другой бок, засыпаю, но через четверть часа пробуждаюсь, сетуя, что так
помалу сплю. Светает, я встаю в уверенности, что дурно провел ночь, зову слугу, одеваюсь,
посылаю за парикмахером и велю слуге поторопиться, ибо хочу поспеть к воскресной мессе;
он отвечает, что сегодня понедельник и что я провел в постели двадцать семь часов.
Уразумев, в чем дело, я смеюсь и убеждаюсь, что все правда, раз я умираю с голода. Вот
единственный день моей жизни, который я и впрямь, можно сказать, потерял. Я велел
отнести себя к Деметрио Папанелопуло, греческому купцу, у которого был открыт для меня
кредит на сто рублей в месяц. С рекомендательным письмом от да Лольо я был принят
исключительно радушно; он просил меня обедать у него все дни и тотчас уплатил за
прошедший месяц, присовокупив, что учел мой митавский вексель. Он сыскал мне слугу, за
коего поручился, и карету за восемнадцать рублей в месяц, что составляло чуть более шести
цехинов. Такая дешевизна меня подивила; но нынче все не так, как прежде. Он оставил меня
обедать, и за столом я свел знакомство с юным Бернарди, чей отец был отравлен по
подозрению, о коем не должно мне здесь распространяться 138. Юноша прибыл в Петербург
ходатайствовать об уплате денег, что причитались покойному отцу за бриллианты, проданные
императрице Елизавете. Он жил на пансионе у Папанелопуло. После обеда явился граф
Вольпати и поведал о случае на балу, когда он повстречал неведомого венецианца,
обещавшего нанести ему визит. Поелику он узнал меня по имени, то сразу смекнул, что это я,
когда купец меня представил, и я не стал отпираться.
138 Ювелир Бернарди был одним из преданных доверенных лиц тогда еще великой герцогини Екатерины, в
те времена, когда готовился заговор, вознесший ее на трон. Но в руки Елизаветы попали бумаги,
компрометирующие великую герцогиню. Бестужев, Бернарди и Елагин были отправлены в ссылку. Бернарди
умер в ссылке в Казани.
Сей граф собирался уезжать; о том уже пропечатали в газете; таков обычай в России –
выдавать паспорт спустя две недели, как публику известят об отъезде. По этой причине
купцы охотно поверяют чужеземцам на слово, а чужеземцы крепко думают, прежде чем
залезть в долги, ибо надеяться им не на что. Бернарди не мог дождаться отъезда графа
Вольпати, любовника некоей танцовщицы по имени Фузи, от каковой мог надеяться добиться
известных благ лишь после его отъезда. Эта самая Фузи после отъезда графа так ловко
повела дело с влюбленным и неопытным юношей, что женила его на себе, уронив его в
глазах императрицы, велевшей заплатить ему, но не пожелавшей слушать тех, кто просил для
него места. Спустя два года после моего отъезда он умер, а что сталось со вдовой – сие мне
неведомо.
На другой день я отнес письмо Петру Ивановичу Мелиссино, тогда полковнику, а ныне
генералу от артиллерии. Письмо было от г-жи да Лольо, он был когда-то ее любовником. Он
принял меня ласково, представил любезной своей супруге и раз навсегда просил непременно
ужинать у него. Хозяйство он вел на французский лад, у него играли и ужинали без
церемоний. Я свел знакомство со старшим его братом, прокурором Синода, женатым на
княжне Долгорукой. Играли в фараон; общество состояло из людей, не привыкших нигде ни
сетовать на проигрыш, ни бахвалиться выигрышем, а посему уверенных, что правительство
не дознается, что нарушают закон, запрещающий игры. Держал банк сын небезызвестного
Лефорта, барон Лефорт. Он был в ту пору в немилости из-за лотереи, кою устроил в Москве
в честь восшествия на престол императрицы, каковая сама предоставила обеспечение оной
для увеселения придворных. Лотерея сия лопнула из-за нерадивости служителей, клеветники
заставили подозревать в неудаче барона. Я играл по маленькой и выиграл несколько рублей.
За ужином мы сидели рядом, свели знакомство, и, когда я позже посетил его, он сам поведал
мне о своих невзгодах.
Казанова любил азартную игру; один раз он провел за картами, не вставая с
места, сорок два часа. Он много выигрывал, много проигрывал, но больше все-таки
выигрывал. Он хорошо знал игру, он знал также искусство помогать слепой
фортуне, хотя и не любил прибегать к нему. Только крайность заставляла его играть
нечестно. В большинстве случаев он играл на счастье и увлекался только такой
игрой.
П. П. Муратов. «Образы Италии»
140 В описываемую эпоху университет в Уппсале (Швеция, осн. в 1476 году) был очень известен благодаря
тому, что профессура была интернациональной, а также благодаря своей богатейшей библиотеке.
141 Парк в юго-западной части Санкт-Петербурга с дворцом, построенным Петром I для Екатерины I в 1711
году.
142 На самом деле, при Екатерине II дворец некоторое время сдавался Локателли; тот давал здесь обеды и
устраивал представления, именно в этом дворце побывал и Казанова.
144 Монах.
Меня поразила одна вещь, каковую наблюдал я вместе с Мелиссино: на Крещенье
освящают воду в Неве, покрытой пятифутовым льдом. Детей крестят прямо в реке, опуская в
отверстие, проделанное во льду. Случилось в тот день, что поп, совершавший обряд,
выпустил в воде ребенка из рук.
– Другой, – сказал он.
Что означает: «Дайте мне другого ребенка»; но что особо меня удручило, так это
радость отца и матери утопшего младенца, каковой, умерев в столь счастливый момент,
верно, отправился прямо в рай.
Я отнес письмо от одной флорентийки, г-жи Бригонци, у которой однажды ужинал в
Мемеле, к ее подруге, коей, как она уверяла, я могу быть полезен. Подруга ее была
венецианкой, звали ее г-жа Рокколини; она покинула Венецию, дабы петь на петербургской
сцене, притом что музыки она не училась да и никогда прежде не пела. Императрица,
посмеявшись над таким сумасбродством, велела сказать ей, что для нее нет места; и что же
тогда сделала синьора Виченца (так ее звали)? Она завела нежную дружбу с одной
француженкой, женой купца француза Прот’е, жившей у обер-егермейстера. Дамочка сия
была любовницей последнего и наперсницей его жены Марии Павловны, которая мужа не
любила и была в восторге, что француженка избавляет ее от исполнения супружеского долга,
если б того вдруг обуял подобный каприз. А Прот’е была тогда первой красавицей
Петербурга. Была она в самом расцвете лет и соединяла в себе изысканную галантность с
тонким вкусом. Ни одна женщина не могла сравниться с нею в умении одеваться, она тут же
становилась центром в любой компании; стоило упомянуть в Петербурге имя г-жи Прот’е,
как все наперебой завидовали счастью обер-егермейстера. Вот у этой-то женщины синьора
Виченца и сделалась наперсницей. Она приглашала к себе тех, кто влюблялся в ее подругу,
разумеется, если заслуживали они внимания, а Прот’е никогда не отказывалась навестить ее.
Г-жа Виченца без зазрения принимала дары и с той, и с другой стороны.
Увидав г-жу Виченцу, я тотчас ее признал, но с той поры, как были мы вместе, минуло
уж двадцать лет, она не удивилась, что я предпочел о том забыть, а сама напоминать не стала.
Это же именно ее брат, по имени Монтеллато, выйдя как-то ночью из Ридотто145, хотел убить
меня на площади Святого Марка; это именно у нее дома был составлен заговор, что стоил бы
мне жизни, если б я не выпрыгнул тогда в окно. Она встретила меня как дорогого
соотечественника, как старинного друга, встреченного на чужбине, в подробностях поведала
о своих горестях, превознося при сем собственное мужество. Она уверяла, что ни в ком не
нуждается и превесело проводит время в обществе самых прелестных дам Петербурга.
– Удивительно мне, – сказала она, – как вы, столь часто обедая у обер-егермейстера
Нарышкина, не познакомились до сей поры с красавицей Прот’е, его кралей; приходите ко
мне завтра на кофе, и вы увидите чудо.
Вот я прихожу и вижу: она превыше всяческих похвал. Деньгами я не располагал, а
146 Игра слов по-латыни: Pro-te – «для тебя», Pro-me – «для меня».
– Прекрасно. Окажите мне услугу. Я дам сто рублей и возьму ее к себе; уверяю вас, я не
буду обращаться с ней, как с рабой; но хочу заручиться вашей помощью – в дураках остаться
не хотел бы.
– Я дело сие улажу, и, уверяю вас, меня не обманут. Вам угодно сейчас этим заняться?
– Отнюдь. Лучше завтра, не хочу, чтоб о том прознали. В девять утра я у вас.
Мы возвратились в Петербург в фаэтоне, а наутро в названный час я был у Зиновьева;
тот был рад услужить мне. По дороге он объявил, что, приди мне охота, он бы в несколько
дней набрал мне сераль – из стольких девушек, сколько было бы мне угодно. Я дал ему сто
рублей.
Мы приезжаем к крестьянину, девица дома. Зиновьев все ему растолковывает,
крестьянин благодарит Николая-угодника за ниспосланную милость, обращается к дочке, та,
взглянув на меня, произносит «да». Тут Зиновьев говорит, что я должен удостовериться, что
она девственна, ибо должен засвидетельствовать своей подписью, что таковой взял ее на
службу. По причине воспитания чувствовал я себя уязвленным, что призван нанести ей
подобное оскорбление таковыми действиями, но Зиновьев ободрил меня, сказав, что ей будет
в радость, коль я засвидетельствую сие перед родителями. Тогда я сел, поставил ее промеж
ног, сунул руку и уверился, что она целая; но правду сказать, если б была она порчена, все
одно не стал бы изобличать ее. Зиновьев отсчитал отцу сто рублей, тот дал их дочери, а она
вручила матери. Тут вошли мой слуга и кучер подписью своей засвидетельствовать то, про
что не ведали.
Девушка, которую я решил звать Заирой147, села в карету и поехала с нами в Петербург
как была, в платье из грубого холста и без рубашки. Поблагодарив Зиновьева, я четыре дня не
выходил из дому и не расставался с ней, пока не одел ее на французский манер, красиво, но
без роскоши. То, что не знал я по-русски, мучило меня, но она менее чем в три месяца
выучила итальянский: говорила она дурно, но довольно, чтоб изъяснить, чего ей надобно.
Она полюбила меня, затем стала ревновать и однажды чуть не убила, как читатель увидит из
следующей главы. <…>
Везде он любил, и везде был любим. Его уста и его перо были переполнены
всеми идеями и всеми предрассудками своего века Он вторгался всюду и не
принадлежал никому, король паразитов, вечный жених, вечно налегке.
Герман Кестен. «Казанова»
Так со мною и случилось. Однажды, когда он так упился, что не мог мне прислуживать,
я грубо изругал его и всего лишь с угрозой замахнулся палкой. Едва лишь взметнулась она
вверх, он тотчас кинулся и ухватился за нее, и если б я не повалил его в тот же миг, наверняка
бы меня побил. Я немедля его выставил. Нет в мире лучшего слуги, чем россиянин:
неутомимый в работе, он спит на пороге господской опочивальни, дабы явиться по первому
его зову, всегда послушен, коль провинился – не перечит и не способен на воровство; но он
звереет либо дуреет, выпив стакан крепкого зелья, и этот порок присущ всему этому народу.
Кучеру частенько приходится ждать всю ночь у ворот в жестокий мороз, лошадей сторожить;
он не знает другого средства перетерпеть холод, как выпить водки. Случается, что, выпив
стакан-другой, он засыпает на снегу и, бывает, уж более не просыпается. Он замерзает
насмерть. Здесь частенько по неосмотрительности отмораживают себе ухо, нос до самой
кости, щеку, губу.
Однажды, когда в сухой мороз я приехал на санях в Петергоф, некий русский увидал,
что еще немного, и я лишусь уха. Он бросился тереть меня пригоршней снега и не
успокоился, пока не спас ушную раковину. На вопрос, как он узнал, что мне грозит беда, он
отвечал, что это тотчас видно, поелику помертвелый орган враз белеет. Что меня удивило, и
до сих пор кажется невероятным, это что отмороженный орган иногда восстанавливается.
Принц Карл Курляндский уверял меня, что как-то в Сибири отморозил нос, а к лету все
прошло. Многие мужики меня также в том уверяли.
В ту пору императрица приказала возвести просторный деревянный амфитеатр во всю
ширину площади перед ее дворцом, построенным флорентийским зодчим Растрелли. Сей
амфитеатр на сто тысяч зрителей был творением архитектора Ринальди, жившего в
Петербурге уже пятьдесят лет и даже не думавшего возвращаться на родину, в Рим. В
строении сем Екатерина решила задать Карусель для всех доблестных кавалеров ее империи.
Должно было быть четыре кадрили, по сотне всадников в каждой, богато одетых в костюмы
того народа, каковой они представляли, должны были биться за награды великой ценности.
Всю империю оповестили о великолепном празднестве, который давала государыня;
и князья, графы, бароны начали уже съезжаться из самых дальних городов на великолепных
лошадях. Принц Карл Курляндский отписал мне, что тоже приедет. Положили, что праздник
состоится в первый погожий день, какой только будет: весьма мудрое решение, ибо вовсе
погожий день, без дождя, ветра или нависших туч – редкое для Петербурга явление. В
Италии мы ждем всегда хорошей погоды, в России – дурной. Мне смешно, когда русские,
путешествуя по Европе, хвалятся своим климатом. За весь 1765 год в России не выдалось ни
одного погожего дня; доказательство тому, что Карусель так и не состоялась. Подмостки
амфитеатра укрыли, и праздник состоялся на следующий год. Кавалеры провели зиму в
Петербурге, а у кого на то денег недостало, воротились домой. Среди последних был принц
Карл Курляндский149.
Все было готово для путешествия в Москву. Я сел с Заирой в дормез, сзади устроился
слуга, говоривший по-русски и по-немецки. За восемьдесят рублей «шевощик»150 подрядился
доставить меня в Москву за шесть дней и семь ночей, заложив шестерку лошадей. Это было
недорого, и коль скоро почтовых я не брал, то не мог ехать быстрее, ибо пути было 72
почтовых перегона, что есть 500 итальянских миль151. Мне казалось сие невозможным, но так
он говорил.
Мы тронулись, когда выстрел из крепостной пушки известил, что день кончился; то
был конец мая, когда в Петербурге вовсе нет ночи. Без пушечного выстрела, возвещающего,
что солнце зашло, никто б о том не догадался. Можно в полночь читать письмо, и луна не
делает ночь светлей. Все говорят, это красиво, а мне сие докучало. Этот бесконечный день
длится восемь недель. Никто в эту пору свечей не зажигает. В Москве иначе. Всего-то на
четыре с половиной градуса широты меньше, чем в Петербурге, а в полночь все же потребны
свечи.
Мы добрались до Новгорода за двое суток, где «шевощик» дал нам пять часов отдыху.
Тут произошел случай, немало меня удививший. Мы пригласили мужичка пропустить
стаканчик, а он с грустью сказал Заире, что одна из лошадей не хочет есть и он в отчаянии:
не поев, она с места не сдвинется. Мы пошли вместе с ним на конюшню и увидали, что
лошадь недвижна, грустна, от еды воротится. Хозяин принялся говорить с ней самым
ласковым голосом и, глядя нежно и почтительно, убеждал скотину соизволить поесть. После
сих речей он облобызал лошадь, взял ее голову и ткнул в ясли; но все впустую. Мужик
зарыдал, да так, что я чуть со смеху не помер, ибо видел, что он пытается разжалобить
лошадь. Вволю наплакавшись, он опять целует лошадь и сует мордой в корм; все тщетно. Тут
русский, озлившись на упрямое животное, грозится отплатить ему. Он выволакивает лошадь
из конюшни, привязывает несчастное животное к столбу, берет дубину и добрых четверть
часа колотит из всех сил. Устав, он ведет ее на конюшню, сует мордой в корыто, и вот лошадь
с жадностью набрасывается на корм, а «шевощик» смеется, скачет, приплясывает от радости.
Я был сверх меры удивлен. Я подумал, что такое может случиться единственно в России, где
палку настолько почитают, что она может творить чудеса. Но я всегда полагал, что с ослом
того бы не приключилось, он лучше переносит побои, нежели лошади.
149 16 июня 1766 года на Дворцовой площади состоялась знаменитая Петербургская Карусель, отличавшаяся
особой роскошью и размахом. Участники Карусели делились на четыре кадрили: Римскую, Славянскую,
Турецкую и Индийскую. Каждая группа имела соответствующие наряды, лошадиную сбрую, вооружение,
особые колесницы для участвующих в состязании дам и даже различные музыкальные инструменты, все это
делали специально для праздника. На площади, которая тогда представляла поросший травой луг, был построен
пятиярусный деревянный амфитеатр на несколько тысяч зрителей с ложами для Екатерины и великого князя
Павла. Поверху шла балюстрада, украшенная вазами, а барьер был расписан гирляндами, воинскими
доспехами, львиными головами. Победителями среди дам стала графиня Наталья Чернышева, а среди кавалеров
Григорий Орлов в уборе римского воина на гнедом коне.
155 И. И. Бецкой заведовал Канцелярией строений, способствующей украшению Петербурга: при нем
появились памятники Петру I на Сенатской площади, гранитные набережные Невы, Екатерининского канала и
Фонтанки, дом Академии художеств, Эрмитажный дворец и др.
Сие верно: в те времена не дозволялось сомневаться в непреложности Указа: тот, кто
осмеливался выказать сомнение в его исполнимости, почитался виновным в оскорблении Ее
Величества. Раз в Петербурге я ехал по деревянному мосту вместе с Мелиссино,
Папанелопуло и еще тремя или четырьмя попутчиками; один из них, услыхав, что я браню
мост за неприглядность, сказал, что его сделают каменным156 к такому-то дню по случаю
празднества, когда должна была проехать по нему императрица. Поелику до названного дня
оставалось всего три недели, я сказал, что сие невозможно; русский косо на меня взглянул и
добавил, что сомневаться не приходится оттого, что на сей предмет издан Указ; я хотел
возразить, но Папанелопуло сжал мне руку, дав знак молчать. В конце концов, мост так и не
построили, но и я оказался не прав, ибо за неделю до срока императрица издала иной Указ, в
коем повелела, дабы сей мост был построен в следующем году.
Российские цари всегда почитали и по сей день почитают себя самодержцами. Мне
случилось видеть, как императрица, одетая в мужское платье, катается верхом. Ее
обер-шталмейстер, князь Репнин держал лошадь под уздцы, чтоб она могла сесть; вдруг
лошадь с такой силой лягнула его, что сломала ему лодыжку. Государыня с удивленным
видом приказала увести лошадь и повелела, под страхом смертной казни, чтоб подлая
скотина не попадалась ей впредь на глаза. Все придворные и поныне получают воинские
чины, что говорит о природе правления. У первого кучера императрицы чин полковника, как
и у главного повара, кастрат Луини был подполковник, а художник Торелли только капитан,
ибо получал всего восемьсот рублей в год. Часовые, стоящие у входа в покои императрицы со
скрещенными ружьями, спрашивают у каждого, кто желает пройти, в каком он чине, чтоб
знать, разнять им ружья или нет. «Какой ранг?» – спрашивают они.
Когда меня спросили о том впервые и объяснили значение слов, я не знал, что сказать,
156 При Екатерине под руководством Бецкого было построено тридцать гранитных мостов.
но бывший там офицер осведомился, каков мой доход, и когда я ответил – три тысячи рублей,
тотчас произвел меня в генералы, и меня пропустили. В этой самой зале я увидал минуту
спустя, как государыня, входя, остановилась на пороге, сбросила перчатки и протянула
часовым свои дивные руки для поцелуя. Подобным благодушным обхождением завоевывала
она преданность войск, коими командовал Григорий Григорьевич Орлов, обеспечивавших
безопасность ее особы на случай бунта.
Вот что увидел я, когда впервые последовал за нею на службу в ее часовню. Протопоп
встретил ее у дверей, чтоб предложить святой воды, она поцеловала его перстень, в то время
как владыка с бородою в аршин склонился, дабы облобызать руку своей повелительнице –
мирской владычице и патриарху в одном лице. Во время службы она не являла никакого
благочестия: лицемерие было ей не к лицу, зато удостаивала она улыбкой то одного, то
другого из присутствующих и обращалась время от времени к своему фавориту, хоть сказать
ей было нечего: она желала выказать особое к нему благорасположение, выделив его из всех
остальных.
Однажды услыхал я, как она, выходя из оперы, где давали «Олимпиаду» Метастазио,
молвила:
– Опера доставила всем немалое удовольствие, и я рада тому; но что до меня, я скучала.
Музыка – чудесная вещь, но я не понимаю, как можно без памяти любить ее, ну разве что
если вам нечем заняться и мыслей особых нет. Я нынче пригласила Буранелло; интересно,
сумеет ли он пробудить во мне интерес к музыке.
Она всегда так рассуждала. Я расскажу в другом месте, что сказала она мне, когда
вернулся я из Москвы. Мы остановились в отменной гостинице, где мне отвели две комнаты
и поставили карету в сарай. После обеда я нанял двухместный экипаж и слугу, говорившего
по-французски. Карета моя была запряжена четверкой лошадей, ибо в Москве четыре
города157 и надо исколесить немало улиц, – дурно или вовсе не мощенных, когда надобно
нанести визиты.
У меня было при себе пять или шесть писем, я хотел их все разнести; зная, что мне не
придется выходить из кареты, я взял с собой девочку мою Заиру, которой все было
интересно. Не припомню, что за церковный праздник был в тот день, но всегда буду помнить
оглушительный перезвон колоколов, что слышал я на всех улицах, ибо церкви были на
157 За исключением Константинополя, Москва в эти времена занимала площадь большую, чем все другие
европейские города. Она, в самом деле, состояла из четырех городов: Кремль, Китай-город, Белый город,
Земляной город; каждый был обнесен стеной со рвом.
каждом шагу. В ту пору сеяли пшеницу, которой урожай собирают в сентябре, и над нами
посмеивались, что мы сеем на восемь месяцев раньше них, хотя в том не только нет никакой
нужды, но и пагубно для урожая. Я не знаю, кто тут прав, быть может, и мы, и они.
Я развез все письма, кои получил в Петербурге от оберегермейстера, от князя Репнина,
от моего банкира Папанелопуло и от брата Мелиссино. На следующее утро ко мне явились с
визитом все, к кому меня адресовали. Все пригласили меня на обед с моей девочкой. Я
принял приглашение г-на Демидова, пришедшего первым, и обещал остальным быть у них
все следующие дни попеременно. Заира, узнав о предназначенной ей роли, была счастлива
доказать, что достойна такого от меня уважения. Хорошенькая, как ангелочек, она была
отрадой всякого общества, и никто не пытался вникнуть, дочь она мне, любовница или
служанка. В этом вопросе, да и в сотне прочих, русские – народ сговорчивый. Те, кто не
видал Москвы, не могут утверждать, что видали Россию, а кто судит о русских по
Петербургу, не знает их вовсе, ибо при дворе они во всем отличны от естественного своего
состояния. В Петербурге все они глядят иностранцами. Горожане московские, в первую
голову богатые, жалеют тех, кто по службе, из-за денег или по честолюбию покинули
отечество, ибо отечество для них – Москва, а в Петербурге видят они источник бед и
разорений. Не ведаю, справедливо ли сие, я повторяю лишь с их слов.
За неделю я все осмотрел: фабрики, церкви, памятники старины, всевозможные
кабинеты, включая по натуральной истории158, библиотеки, кои меня ничуть не интересуют,
славный Колокол, и еще заметил, что их колокола не раскачиваются, как наши, а накрепко
прикреплены. Звонят в них посредством веревки, привязанной за язык.
Я нашел, что женщины в Москве красивей, чем в Петербурге. Обхождение их ласковое
и весьма свободное, и, чтобы добиться милости поцеловать их в уста, достаточно сделать
вид, что желаешь облобызать ручку. Что до еды, она тут обильная, но не слишком
изысканная.
Стол открыт для всех друзей, и приятель может, не церемонясь, привести с собой
человек пять или шесть, являющихся иногда к концу обеда. Не может такого быть, чтоб
русский сказал: «Мы уже отобедали, вы припозднились». Нет в их душе той порочности, что
понуждает произносить подобные речи. За дело берется повар, и обед возобновляется, хозяин
или хозяйка потчуют «гастей». Есть у них один восхитительный напиток, название которого
я запамятовал, вкуснее чем шербет, что пьют в Константинополе в домах знатных вельмож.
Челяди своей, весьма многочисленной, пить дают не простую воду, а такую, что на вкус не
противна и для здоровья пользительна, и столь дешева, что большая бочка им обходится в
рубль. Я приметил, что особливо почитают они Николу-угодника. Они молят Бога только
через посредство сего святого, образ коего непременно находится в углу комнаты, где хозяин
принимает гостей. Вошедший первый поклон кладет образу, второй хозяину; ежели паче
чаяния образа там не случится, русский, оглядев комнату, замирает, не зная, что и сказать, и
вовсе теряет голову. Русские в большинстве своем суеверней прочих христиан. Язык у них
иллирийский159, но служба вся на греческом; народ в ней не разумеет ни толики, а
священники, будучи и сами невежественны, с радостью держат его в невежестве. Я никак не
мог втолковать одному калогеру, знавшему латынь, что единственная причина, по которой
мы, в Римской церкви, крестимся слева направо, а в Греческой справа налево, это то, что мы
говорим «spiritus sancti», а они по-гречески «агиос пнеума»160.
159 Язык, условно включаемый в группу палео-балканских языков. Вероятно, Казанова имел в виду язык
славянский.
160 Spiritus sancti – дух святой (лат.); άγίος πνεύμα – святой дух (греч.).
– Если б вы говорили, – сказал я, – «пнеума агиос», вы бы крестились, как мы, или мы
бы крестились как вы, коли произносили б «sancti spiritus».
Он отвечал, что прилагательное должно предшествовать существительному, ибо нельзя
произнести имя Божие, не предварив его хвалебным эпитетом. Такого рода почти и все
прочие различия меж двумя сектами, не говоря о нагромождении лжи, что видел я и у них, и
у нас.
164 Эпизод из Семилетней войны: битва под Минденом – победа английских, войск над французскими; граф
Тот покинул поле битвы до ее начала, это не было дезертирством, но имя его было опозорено.
В ту пору г-н Маруцци, греческий купец, имевший в Венеции торговый дом, но теперь
вовсе отошедший от дел, приехал в Петербург, был представлен ко двору и, имея вид
приятный во всех отношениях, стал вхож в лучшие дома. Императрица отличала его: она
остановила на нем выбор, желая сделать его доверенным лицом в Венеции. Он ухаживал за
графиней Брюс, но соперники нимало его не опасались: хоть и был он человеком богатым,
все ж сорить деньгами не умел, а в России скупость почитают за великий грех, в глазах
женщин вовсе не простительный.
Я в те дни много ездил в Царское Село, Петергоф, Ораниенбаум и Кронштадт: надо
везде побывать, когда путешествуешь и желаешь потом сказать, что был там-то.
Я писал о различных материях, чтоб попытаться поступить на государственную службу,
и представлял свои сочинения на суд императрице, но усилия мои были тщетны. В России
уважительно относятся только к тем, кого нарочно пригласили. Тех, кто прибыл по своей
охоте, ни во что не ставят. Может, они и правы. <…>
…Я надумал уезжать с наступлением осени, а г-н Панин, равно как и г-н Алсуфьев, все
твердили, что мне не должно пока отправляться в путь, если не смогу рассказать потом, что
говорил с императрицей. Я отвечал, что сам о том горюю, но, не сыскав никого, кто желал бы
меня представить, мне остается лишь оплакивать свою злую долю.
Наконец г-н Панин сказал мне погулять как-нибудь спозаранку в Летнем саду, куда она
частенько хаживала, и где, повстречав меня ненароком, должно быть, заведет разговор. Я дал
понять, что желал бы повстречать Ее Императорское Величество, когда он будет рядом. Он
указал день, и я пришел.
Прогуливаясь в одиночестве, я осматривал статуи, обрамлявшие аллеи: все они были из
скверного камня да вдобавок дурно сделаны, но презабавные, коль прочесть надпись,
выбитую внизу. На плачущей статуе было высечено имя Демокрита, на смеющейся –
Гераклита, длиннобородый старик назывался Сапфо, а старуха с отвисшей грудью –
Авиценна165. И все прочие были в том же роде.
Тут я вижу в середине аллеи приближающуюся государыню, впереди граф Григорий
Орлов, позади две дамы. По левую руку шел граф Панин, она беседовала с ним. Я
придвинулся к живой изгороди, дабы пропустить ее; поравнявшись, она, улыбаясь, спросила,
по нраву ли мне сии красивые статуи; я отвечаю, пойдя следом, что полагаю, их тут
поставили, дабы одурачить глупцов или посмешить тех, кто хоть немного знает историю.
– Я знаю единственное, – отвечала она, – что добрую мою тетушку обманули, впрочем,
она не озаботилась разобраться в сих плутнях. Однако смею надеяться, что все прочее, вами
у нас увиденное, не показалось столь смехотворным.
Я погрешил бы против истины и приличия, если б, услыхав изъяснения от дамы такого
ранга, не принялся доказывать, что в России смешного ничтожно мало в сравнении с тем, что
восхищения достойно; и почти час толковал о том, что примечательного обнаружил в
Петербурге.
Как-то упомянул я короля Прусского, восхваляя его на все лады, но почтительнейше
посетовав на одну его особенность: государь никогда не дослушивал до конца ответ на
вопросы, кои сам задавал. Она премило улыбнулась и велела рассказать о моих с ним
беседах, что я и сделал. Она любезно сказала, что никогда не видала меня на «куртаге» 166.
«Куртаг» – это концерт с пением и музицированием, что дает она во дворце всякое
воскресение, куда каждый может прийти. Гуляя, она приветливо обращалась к тем, кого
желала удостоить этой чести. Я отвечал, что был там всего один раз, ибо на беду свою не
люблю музыку. Тут она, смеясь, сказала, взглянув на Панина, что знает еще одного человека,
у которого та же беда. То была она сама. Она перестала слушать меня, дабы поговорить с
подошедшим г-ном Бецким; поелику г-н Панин покинул ее, я также вышел из сада, немало
обрадованный оказанной мне честью.
Государыня, роста невысокого, но прекрасно сложенная, с царственной осанкой,
обладала искусством пробуждать любовь всех, кто искал знакомства с нею. Красавицей она
не была, но умела понравиться обходительностью, ласкою и умом, избегая казаться
высокомерной. Коли она и впрямь была скромна, то, значит, она истинно героиня, ибо ей
было чем гордиться.
– Само исправление допускает погрешность, Ваше Величество, но она столь мала, что
скажется на солнечном годе лишь на протяжении девяти или десяти тысяч лет.
– Я того же мнения и потому полагаю, что папа Григорий не должен был в том
признаваться. Законодателю не должно выказывать ни слабость, ни мелочность. Тому
несколько дней меня разобрал смех, едва уразумела я, что, если б исправление не
изничтожило ошибку, отменив високосный год в конце столетия, человечество получило бы
лишний год через пятьдесят тысяч лет. За это время пора равноденствия сто тридцать раз
отодвигалась бы вспять, пройдясь по всем дням в году, а Рождество пришлось бы десять или
двенадцать тысяч раз праздновать летом. Великий римский понтифик нашел в сей мудрой
операции простоту, что не нашел бы он в моем, строго блюдущем древние обычаи.
– Я все же осмелюсь думать, что оно покорилось бы Вашему Величеству.
– Не сомневаюсь, но как огорчилось бы наше духовенство, лишившись праздников
сотни святых и великомучениц, что приходятся на эти одиннадцать дней! У вас их всего по
одному на день, а у нас больше десятка. Я вам больше скажу: все древние государства
привязаны к своим древним установлениям, полагая, что, коли они сохраняются, значит,
хороши. Меня уверяли, что в республике вашей новый год начинается первого марта 170; мне
сие обыкновение представляется отнюдь не варварством, а благородным свидетельством
древности вашей. Да и то сказать, по мнению моему, год разумней начинать первого марта,
нежели первого января. Но не возникает ли тут какой путаницы?
– Никакой, Ваше Величество. Две буквы М. V., кои мы добавляем к дате в январе и
феврале, исключают ошибку.
– И гербы в Венеции другие, не соблюдающие вовсе правил геральдики; рисунок на
них, говоря начистоту, нельзя почитать гербовым щитом. Да и покровителя вашего,
Евангелиста, вы изображаете в престранном обличии, а в пяти латинских словах, с коими вы
к нему обращаетесь, есть, как мне сказывали, грамматическая ошибка 171. Но вы и впрямь не
делите двадцать четыре часа, что в сутках, на два раза по двенадцать?
– Да, Ваше Величество, и начинаем отсчитывать их с наступлением ночи.
– Вот видите, какова сила привычки? Вам это кажется удобным, тогда как мне
представляется весьма неудобным.
– Взглянув на часы, Ваше Величество, вам всегда будет ведомо, сколько еще длиться
дню, и не надобно для того будет ждать выстрела крепостной пушки, что оповещает народ о
переходе солнца в другое полушарие.
– Это правда, но у вас лишь одно преимущество против наших двух: вы всегда знаете
час скончания дня, а мы – что в двенадцать часов дня наступит полдень, а в двенадцать ночи
– полночь.
Засим стала она толковать о нравах венецианцев, их страсти к азартным играм и
спросила к слову, прижилась ли у нас генуэзская лотерея.
– Меня хотели убедить, – сказала она, – чтоб я допустила ее в моем государстве. Я
согласилась бы, но токмо при условии, что наименьшая ставка будет в один рубль, дабы
помешать играть беднякам, кои, не умея считать, уверуют, что легко угадать три цифры.
После сего изъяснения, полного глубочайшей мудрости, я мог только покорнейше
кивнуть. То была последняя беседа моя с сей великой женщиной, умевшей править тридцать
пять лет, не допустив ни одного существенного промаха, соблюдая во всем умеренность.
Перед отъездом я устроил в Екатерингофе для друзей своих празднество с фейерверком,
не стоившим мне ничего: то был подарок друга моего Мелиссино. Но ужин, что я дал на
тридцать персон, был отменно вкусен, а бал великолепен. Хоть кошелек мой и не был набит,
все же почел я своим долгом выказать друзьям признательность за всю их обо мне заботу.
Поелику уехал я с комедианткой Вальвиль, здесь должно поведать читателю, каким
манером я свел с ней знакомство.
170 В Венеции до 1797 года началом нового года считалось 1 марта, называемое «more Veneto»(M. V.).
171 Покровитель Венеции – Евангелист Марк. На книге, которую держит лев, написано: «Pax Tibi Marce
Evangelista Meus!» – «Мир тебе, Марк, мой Евангелист!» Meus стоит в именительном падеже, а должен быть в
звательном: mi .
Отправился я как-то раз в одиночестве во французскую комедию и сел в ложе третьего
яруса, оказавшись рядом с одной премилой дамой, мне незнакомой, что была совершенно
одна. Я завел с ней разговор, то браня, то хваля игру актеров и актрис, и она, отвечая,
пленила меня умом, красоте ее не уступающим. Очарованный ею, я осмелился к концу пьесы
спросить, русская ли она.
Когда я обо всем поведал г-ну Ринальди, он ничуть не рассердился. Он сказал, что
надеется заполучить ее, и, заручившись ее согласием, без труда столкуется с отцом ее о цене;
со следующего дня он стал наведываться к ней, но добился толку лишь после моего отъезда;
она видела от него только хорошее и жила у него до самой его смерти.
Последующие события
Затем Казанова отправился в Варшаву, откуда был изгнан после дуэли с полковником
графом Браницким. Он колесил по Европе, безуспешно пытаясь найти покупателя своей
лотереи. В 1767 году его заставили покинуть Вену (за шулерство). В том же году,
возвратившись на несколько месяцев в Париж, Казанова вскоре был изгнан из Франции
личным приказом Людовика XV (главным образом, из-за его аферы с маркизой д’Юрфе).
Теперь, когда дурная слава о его безрассудствах прошла по Европе, ему уже сложно было
добиться успеха. Поэтому он направился в Испанию, где о нем почти не знали. Он
попробовал применить свой обычный подход, полагаясь на свои знакомства (в основном,
среди масонов), выпивая и обедая с высокопоставленными лицами и пытаясь получить
аудиенцию у короля Карла III. Но так ничего и не добившись, он безуспешно колесил по
Испании (1768). В Барселоне его едва не убили, и он оказался в тюрьме на шесть недель.
Потерпев неудачу в своем испанском турне, он возвращается во Францию, а затем и в
Италию (1769).
174 Джон Дик, известный тем, что передал в руки А. Орлова княжну Тараканову.
граф еще не вставал и пишет в постели, а потому просит меня подождать.
– С превеликим удовольствием.
И тут вижу я г-на да Лольо, посланника польского в Венеции, старого друга. Мы
знакомы были в Берлине, да и семьи наши имели давние связи.
– Что вы тут делаете? – спрашивает он.
– Мне надобно говорить с адмиралом.
– Он чрезвычайно занят.
Сообщив мне сию новость, он входит к графу. Какова бесцеремонность! Не значило ли
сие, что для него адмирал не слишком был занят? Прошла еще минута, и вижу я маркиза
Маруччи с орденом Святой Анны на груди, каковой, приблизившись, с чопорным видом
поприветствовал меня. <…> И тоже прошел к адмиралу. Я был немало разозлен, что эти
господа были приняты, я же оставался ждать. Прожект мой все менее был мне по нраву.
Спустя пять часов адмирал выходит, сопровождаемый всей своей свитой, чтобы ехать к
кому-то, мне же с самым учтивым видом говорит, что побеседуем за столом или после обеда.
– После обеда, – отвечаю я.
Он возвращается к двум часам, усаживается за стол, где уже расселись приглашенные.
К счастью, я был в их числе. Орлов то и дело повторял: «Кушайте же!», сам же был занят
чтением писем, где черкал что-то карандашом и отдавал секретарю. После обеда, во время
коего я не проронил ни слова, все принялись стоя пить кофе. Граф вдруг взглянул на меня и,
молвив: «à propos»175, взял меня под руку и отвел к окну, где сказал мне, чтобы я поторопился
отправить вещи на корабль, потому как, если ветер будет, как нынче, он назавтра
отправляется.
– Позвольте, граф, спросит-ь вас, на какой пост вы меня предназначаете?
– У меня нет никакого дела предложить вам, может быть, после? Вы можете следовать в
качестве друга.
176 Греческий прорицатель, сопровождавший Агамемнона при осаде Трои и посоветовавший построить
Таков в точности был разговор наш с этим достойнейшим человеком, который так и не
пробился через Дарданеллы. И никто не может знать, пробился бы, если б я был с ним.
Хотя Казанова был в хороших отношениях с приютившим его графом, тот был
значительно моложе его и имел свои прихоти: часто игнорировал Казанову за столом и не
знакомил с важными гостями. Более того, Казанова, вспыльчивый чужак, вызывал к себе
сильную неприязнь со стороны других обитателей замка. В отчаянии Казанова задумался
было о самоубийстве, но затем решил жить, чтобы записать свои мемуары, чем он и
занимался до самой смерти.
Вспоминая прошлое, Казанова словно возвратил себе молодость. Он забыл
болезни и оскорбления… Он непрерывно работал. Вскакивал с постели, чтобы
писать и переписывать заново. Как он сообщал одному из своих все еще
многочисленных корреспондентов, даже сновидениях книга не оставляла его.
Бонами Добре. «Три фигуры восемнадцатого столетия. Сара
Черчилль, Джон Весли, Джиакомо Казанова»
Джакомо Казанова умер 4 июня 1798 года в возрасте семидесяти трех лет. Последними
его словами были: «Я жил как философ и умираю христианином».
Разумеется, Казанова жил не для того, чтобы написать свои мемуары Верно и
то что он писал мемуары. то, писал, только чтобы еще раз пережить в воображении
свою чудесную жизнь. Но ее стоило прожить, хотя бы затем, чтобы написать эту
чудесную книгу.
П. П. Муратов. «Образы Италии»
Список иллюстраций
1. Менгc А. Р.Джакомо Казанова
2. Сомов К. А.Юноша на коленях перед дамой
3. Каналетто А.Площадь Сан-Марко (фрагмент)
4. Гревидон Г.Портрет Принца Шарля Де Линя
5. Грез Ж. Б.Maльчик с корзиной цветов и одуванчиком
6. Лонги П.Концерт
7. Ватто А.Актеры французского театра
8. Каналь А.Вид островов Сан-Микеле, Сан-Кристофоро и Мурано с набережной
Фондамента Нуове
9. Грёз Ж. Б.Маленький лентяй
10. Грёз Ж. Б.Посещение священника
11. Тернер Д. У.Догана и Сан-Джорджо
12. Шарден Ж.-Б. С.Медный котелок и три яйца
13. Грёз Ж. Б.Девушка, читающая историю Абеляра и Элоизы
14. Ферье Г.Справедливость
15. Наполетано Ф.Натюрморт
16. Йенсен Й.Корзина с цветами
17. Грёз Ж. Б.Девушка в сиреневой тунике
18. Каналь А.Падуанское каприччо с террасой
19. Лонги П.Венецианские монахи
20. Шарден Ж. Б.Мальчик с волчком
21. Бoголюбов А. П.Дворец дожей в Венеции
22. Шарден Ж. Б.Карточный домик
23. Каналетто А.Прием французского посла в Венеции
24. де ла Тур М. К.Людовик ХV
25. Буше Ф.Обнажённая на софе. Miss O’Murphy
26. Буше Ф.Мадам де Помпадур
27. Токе Л.Мария Лещинская, королева Франции
28. Рагене Н. Ж.-Б.Состязание моряков между мостом Нотр Дам и мостом Менял
29. Хогарт У.Заключение брачного контракта (фрагмент)
30. Перель Г.Вид на Версальский дворец со стороны сада
31. Натье Ж.Портрет мадам Д’Этиоль
32. Ланкре Н.Портрет танцовщицы Камарго
33. Йенсен Й.Букет цветов
34. Мартен П. Д.Вид замка
35. Штоскопф С.Натюрморт с книгами, свечой и бронзовой статуей
36. Мериан М. (Старший). Макрокосм и микрокосм
37. Дуглас В. Ф.Алхимик
38. Целариус А.Солнечная система по Птолемею
39. Рагене Н. Ж.-Б.Новый мост в Париже
40. Неизвестный художник. Граф Сен-Жермен
41. Буше Ф.Дама за туалетом
42. Фрагонар Ж. О.Портрет Дидро
43. Ларжильер Н.Семейный портрет (фрагмент)
44. Ренуар П.-О.Розы и жасмин в дельфтской вазе
45. Юбер Р.Большая галерея Лувра
46. Ланкре Н.Четыре возраста. Молодость
47. Неизвестный художник. Портрет Ж.-Ж. Руссо
48. Караваджо. Натюрморт с цветами и фруктами
49. Йенсен Й.Примула высокая
50. Караваджо. Корзина с фруктами
51. Ларжильер Н.Вольтер
52. Гюбер Ж.Вольтер, встречающий гостей
53. Шарден Ж.-Б. С.Натюрморт с атрибутами искусств
54. Неизвестный художник. Женщина в белом платье
55. Фрагонар Ж. О.Фантастическая фигура
56. Лиотар Ж. Э.Натюрморт с китайским сервизом
57. Письмо Вольтера Екатерине II
58. Драгоне А. Д.Три Грации
59. Станнард Е.Натюрморт с гвоздиками
60. Гюбер Ж.Завтрак Вольтера
61. Неизвестный художник. Проверка кондомов
62. Гюбер Ж.Вольтер за шахматным столом
63. Ланглуа П. Ж.Вольтер
64. Фрагонар Ж. О.Женщина, играющая с собачкой
65. Ферье Г.Письма любви
66. Буше Ф.Купание Дианы
67. Йенсен Й.Корзина с цветами
68. Лиотар Ж. Э.Девушка с письмом
69. Буше Ф.Отдыхающая девушка
70. ван Дил Я. Ф.Розы в стеклянной вазе
71. Прокачинни К. А.Флора
72. Ланкре Н.Сцена из трагедии Тома Конеля «Граф Эссекс»
73. Фрагонар Ж. О.Девушка, читающая письмо
74. Грез Ж. Б.Портрет мальчика
75. Граф А.Фридерик Великий
76. План Сан-Суси. Гравюра
77. фон Менцель А.Колоннада перед фасадом дворца Сан-Суси
78. фон Менцель А.Концерт для флейты в Сан-Суси
79. Ларжильер Н.Семейный портрет (фрагмент)
80. Фрагонар Ж. О.Поцелуй украдкой
81. Розальба К.Головка блондинки
82. Ланкре Н.Танцы в павильоне
83. фон Менцель А.Круглый стол в Сан-Суси
84. Шарден Ж. Б.Юный рисовальщик
85. Фрагмент оформления стены дворца Сан-Суси
86. Ваза из дворца Сан-Суси
87. Лиотар Ж. Э.Шоколадница
88. Неизвестный художник. Эрнст Иоганн Бирон
89. фон Менцель А.Бал с ужином
90. Лонги А. Портрет леди
91. Рокотов Ф. С.Портрет императрицы Екатерины Второй
92. Дамам-Демартре М.-Ф. Петропавловская крепость
93. Алексеев Ф. Я.Вид дворцовой набережной от Петропавловской крепости
94. Cомов К. А.Как одевались в старину
95. Антропов А. П.Портрет Екатерины II
96. Сомов К. А.Галантная сцена
97. Урениус И.Петербург. Зимняя канавка
98. Сомов К. А.Зима. Каток
99. Куртен Ж.-Ф.Молодая женщина перед зеркалом
100. Левицкий Д. Г.Портрет графини Екатерины Романовны Дашковой
101. Cомов К. А.Спящая молодая женщина
102. Венецианов А. Г.Девушка в платке
103. Жакотте Ж. по оригиналу Шарлеманя И.Невский проспект
104. Десять рублей 1762 г. Санкт-Петербургский монетный двор
105. Венецианов А. Г.Гадание на картах
106. Крыжицкий К. Я.Зимний пейзаж со стогами
107. Грузинский П. Н.Масленица
108. Дамам-Демартре М.-Ф.Петербург. Аничков мост
109. Патерсен Б.Невские ворота Петропавловской крепости
110. Алексеев Ф. Я.Вид на Воскресенские и Никольские ворота и Неглинный мост от
Тверской улицы в Москве
111. Христинек К. Л.Портрет графа А. Г. Орлова-Чесменского
112. Алексеев Ф. Я.Соборная площадь в Московском Кремле
113. Галактионов С. Ф.Вид на Неву со стороны Петропавловской крепости
114. Эриксен В.Портрет графа А. Г. Орлова-Чесменского
115. Боровиковский В. Л.Граф Панин Никита Иванович
116. Алексеев Ф. Я.Вид Английской набережной со стороны Васильевского острова
117. Неизвестный художник. Царское село. Вид на Камеронову галерею и Фрейлинский
садик
118. Дамам-Демарте М. Ф.Петербург. Симеоновский мост
119. Лампи (Старший) И. Б.Екатерина II
120. Старинная астролябия
121. Боровиковский В. Л.Екатерина II в Царскосельском парке
122. Редуте П.-Ж.Пионы
123. Сомов К. А.В боскете
124. Шарден Ж.-Б. С.Леди пишет письмо
125. Сомов К. А.Интимные отражения в зеркале на туалетном столике
126. Хруцкий И. Ф.Цветы и плоды
127. Бонне Л. М.Сломанный веер. Цветная гравюра по рисунку Ж.-Б. Гуэ
128. Неизвестный художник. Почтовый тракт
129. Бoголюбов А. П.Русская эскадра в пути
130. Бoголюбов А. П.Морской бой
131. Берк И.Джакомо Казанова в возрасте 63 лет. Гравюра
132. Страница из рукописи Дж. Казановы
133. Сомов К. А.Влюбленные
134. Бенуа А.Версаль. Фонтан Бахуса зимой
135. Фрагонар Ж. О.Счастливые возможности качелей